«Благо разрешился письмом…» Переписка Ф. В. Булгарина - страница 26



.

10. И. Лелевель Ф. В. Булгарину

12 февраля 1823. Вильно

Я вижу, что из-за г. Сенковского мне придется ломать голову. Впутал меня в такое несносное положение, что трудно из него выйти. Умоляю его черной китайкой[170], которую отец Поклюс[171] носит на пальце, чтобы исполнил хотя бы одно свое обещание. Будь, пан, столь любезен и надоедай ему. Я разболтал, что лишь только найдет ключик, объяснит ту литовскую монетку, с которой я ему послал легенду, и до сих пор нет ничего. Право, придется поседеть с досады. Вся Литва и Рудзский, усердный консерватор нумизматического кабинета в Кременце, настаивают, чтобы я из зависти не скрывал того, что г. Сенковский так торжественно обещал. Между тем от г. Сенковского ни словечка. Но еще хуже. По поводу турок оскорблены г. Сенковским не только Литва и Волынь, но и все Царство Польское, расположенное по Висле, и его столица Варшава и отличный санскритолог Скороход-Маевский[172]. Лишь только узнали, что будто происходят от турок, таким воспламенились любопытством, что пишут об этом и против этого во всех журналах, которые издает в Варшаве Гурхо Гжимала[173], и бранят меня за то, что не очень надоедаю г. Сенковскому. Я прошу, я плачу, ночью плохо сплю, наполовину оплешивел, а г. Сенковский молчит. Видите, господа, как вы поступаете с людьми более честными. Я не хочу никого упрекать, но вообще-то о г. Сенковском, именно о г. Сенковском и говорю. Однако я полагаюсь на вас, господа, и, надеясь на ваше столичное внимание, прилагаю при этом письмо к г. Блотницкому, которое, полагаю, пожелаете как можно скорее передать.

Когда я был занят этим письмом и прервался, получил ваше письмо от 13 февраля[174]. Сообщил я его г. Казимиру, который посылает вам свой поклон и поцелуй.

Я хорошо понимаю, как вас могут утруждать ваши заботы. Я догадывался, что должно было что-нибудь случиться, когда после больших неприятностей и даже бурь все как-то утихло[175]. Лишь бы счастливо кончилось.

Прошу мне не присылать французского экземпляра Карамзина, так как у меня есть собственный и в другом не нуждаюсь. Об этом пишу уже во второй раз, прошу это хорошо заметить.

Так как мы лично не знакомы‚ то я не могу оскорбляться вашими подозрениями в том, что вам хочется явно видеть и клясться честью, что меня глупец Лобойко (как его величаете) склонил к похвалам Карамзину. Я за себя не стою, но за что же бедняга Лобойко должен страдать? Вижусь я с ним часто; но если вы так цените честь, что это так торжественно подчеркиваете, то тою же честью и простым словом, если оно заслуживает доверия незнакомого, уверяю, что ни я не советуюсь с Лобойко, ни он мне не советует. О труде Карамзина ничего я с ним не говорил и только слышал, как он читал перевод моего введения и восхищался им[176], да показывал он мне письмо поляка, который в грязь втаптывал Карамзина[177].

Вы думаете, что в этой моей второй статье есть большие похвалы Карамзину? Мне кажется, что Карамзин почешет затылок. Конечно, не мешало бы прибавить там и сям несколько фраз для более точной отделки части, но зачем слишком оскорблять. Я говорю о чувствительности, что могло бы быть заменено выражением романтический писатель, а это сразу бы исключило Карамзина из числа историков. Пусть себе читатель это определение точнее пояснит. Что изложение, повествование, сохранение в чистоте правды, без придачи ненужного лоска, у Карамзина не отвечает требованиям истинного историка, это должно бы чувствоваться; а кто недостаточно чувствует, пусть прочтет приведенную главу из Блера