«Блажен незлобивый поэт…» - страница 11



Смирение. Суровость. До аскезы, до отказа от всяких тропов, от метафор, от сравнений, от любого украшения языка. И при этом – темперамент проповедника, учительство, учительство не в смысле поучения, а в смысле выполнения тяжкого долга – немедленно передать в другие руки каждую добытую пылинку правды. Суровость не мешала иронии: «Что-то физики в почете, что-то лирики в загоне». Казалось, просто шутка, получилось – и правда – «дело в мировом законе», Остроумный, но скорее хмурый, чем веселый; великий мастер использовать канцеляризмы всех сортов, и при этом – юношески влюбленный в Пушкина; любитель острых углов, сознательно непричесанной речи – и враг модных новаций, Слуцкий полон противоречий, но в конгломерате они дают совершенно неожиданное и нерасторжимое целое. Все не так, не как у людей:

Эта штука сильнее «Фауста»:
не понравиться. Позабавиться
не любовью, а злобой к себе.
Эта штука равна судьбе.

И то сказать: судьба. Но ведь сначала-то – характер, сначала корешки, а потом вершки! Коренные свойства натуры – это и есть фундамент подлинной поэзии. То, чего не спрячешь, не исказишь. Да, вот он такой, и неудивительно, что врагов наживал со скоростью света. На фоне победных реляций и лирических слюней он и впрямь был беззаконной кометой. Ему и за гробом нет прощенья: он вывел на орбиту Куняева – ну, бывают промахи, кому не хочется в нескладном пареньке провидеть будущего Лермонтова! А Лермонтов не вышел, вышел сутулый деятель «Памяти», и льет на могилу своего учителя черный яд расистских измышлений, не успокоится никак.

Слуцкий – очень неклассический поэт. Это лежит глубже, чем эстетические принципы, это и есть судьба, суть. Корявыми, негнущимися словами очерчивается эта суть:

Если вас когда-нибудь били ногами —
вы не забудете, как ими бьют:
выдует навсегда сквозняками
все мировое тепло и уют.

Да, после Освенцима в мире маловато осталось тепла, и Слуцкий леденящее дуновение уловил чуточку раньше других, и в его вселенной ни намека нет на уют. Разруха, тихое, спокойное, уверенное отчаяние – словно он исхитрился заглянуть туда, за край, завернув кромку мирового пространства:

Это не беда.
А что беда?
Новостей не будет. Никогда.
И плохих не будет?
И плохих.
Никогда не будет. Никаких.

А раз оно так, то надо определиться здесь. Размежеваться. Объявиться. Вот он, бунт плебея против самых заслуженных привилегий, против любых:

Не люблю надменности поэтической,
может быть, эстетической,
вряд ли этической.

Поэзия для него – не пропуск на небеса, не знак избранничества, она – его одна ипостась, но есть и другая. И еще неизвестно, к какой он больше привязан: он человек Дела, пожалуй, прежде еще, чем Слова.

Неужели сто или двести строк,
те, которым нескоро выйдет срок, —
это я, те два или три стиха
в хрестоматии – это я,
А моя жена и моя семья —
шелуха, чепуха, труха?
.
Я топил лошадей и людей спасал,
ордена получал за то,
а потом на досуге всё описал.
Ну и что,
ну и что,
ну и что!

Он против лавровых венков. Он даже может в запале выкрикнуть: на досуге! Как будто был этот досуг, именно досуг! Он не желает возвышать поэтов. Он – против их особости. С бешеной гордостью восстает он на традицию, которая склонна отпускать ему грехи как некоему представителю надмирности, как посланнику Слова. Негармоническая личность.

Негармонический, не умиротворенный, не примирившийся и не примиряющий ни с чем, Слуцкий имел мужество быть самим собой, никогда от себя не отказываться и остаться ни на кого не похожим в большой книге русской поэзии, которую он любил так стыдливо и истово – до конца.