Была бы дочь Анастасия (моление) - страница 17



, полно у него абонентов – ненадолго той хватает – не ворчат мальчишки, а охотно это делают – сами не обижают и заезжим не дают Данилу в обиду.

– Заходи, – говорю.

Телефон спрятал в карман шинели – оба кармана оттопырены пузато от обильного и неведомого содержимого, – крепко потопал сапогами, сбивая с них снег, по крыльцу, похлопал по себе руками наотмашь. Проходит.

– Садись, – говорю, указывая ему на стул. – Чай попьём. Чайник включу вон электрический… быстрее.

– Нет, – говорит Данила. – Электрический пить не буду… потом убьёшь ещё – внутри накопится – нечаянно кого-нибудь. Затопляй, – велит мне, – печку… Живым не пахнет, русским духом.

– Подожди, сейчас управлюсь.

– Мне, – говорит, – торопиться некуда… жить мне ещё долго.

– А мне? – спрашиваю.

– Поживёшь ещё… не зрелый.

Помылся я. Затопил печь. Поставил на неё обычный чайник, налив в него воды бобровской, родниковой.

Выхожу в прихожую.

Сидит Данила. Прямо. Как царь на троне во время приёма заморских послов. Руки на коленях – как на подлокотниках. Тесёмки у шапки завязаны под подбородком – не развязывает, торчит из-под её ушей редкая, длинная рыжеватая борода, топорщится – как пакля из пазов. Глаза у Данилы большие, голубые, как погоны и петлицы на его шинели, ясно смотрят, легко быть под их взглядом, радостно. Чуть на лампочку лишь ими щурится – с потёмок-то, улишных.

– Раздевайся, – предлагаю.

Отказывается.

– Хоть шапку сними… удобней будет.

– Нет, – говорит. – Небо на уши больно давит… И икон тут не видно – не перед Кем темя обнажать.

– Да, – говорю. – Там они, в другой комнате. В сапогах-то ходишь, не холодно? – спрашиваю.

– Холодно, – говорит.

– А валенки почему не наденешь?

– Так ноги лучше думают – в тепле-то, в валенках, ленятся.

– А-а, – говорю.

– И форму надо соблюдать.

– Форму одежды?… Зимой ж и валенки по форме…

– Кому по форме, кому нет… И не зима ещё… Осень.

– У-у, – говорю. И: – Как отец? – спрашиваю. Сел напротив, около стола. Смотрю на Данилу. К сердцу.

– Как отец, – отвечает.

«Ну, правильно, – думаю. – Как кто же ещё – как отец».

– Здоров?

– Радио слушает.

Молчим.

Натекло на пол возле ног Данилы – снег растаял. На смазанных жиром сапогах вода – бисером на них держится – не скатывается. Борода, лицо, шапка и шинель в мелких каплях – свет впитывают – стосковались. – Толку, что слушает, – говорит Данила. – Ветер такой – сдувает волны… как мусор. Редко какая долетает… да и та клочками.

Закипел, слышу, чайник. Пошёл я на кухню, заварил чай. Разлил по чашкам. Принёс, на стол поставил.

– Ты с сахаром? – спрашиваю.

Головой мотает отрицательно.

– Булочки вот, – говорю. – Вчера покупал. Придвигайся… С повидлом.

– Нет, – говорит Данила. – Я отсюда.

Помолчали сколько-то, посмотрели: я – на Данилу, он – на лампочку, глаза уже не щуря.

Говорит после:

– Мы попрощались с дядей Петей…

– С Шадриным?

– А он встречается сейчас… Ну а с каким же.

– С кем?

– С кем надо.

Посидел, посидел, поднимается. Пошёл к выходу молча.

– А чай? – спрашиваю.

– Да я попил уже…

– Вприглядку, что ли… А заходил-то что?

Не отвечает. В дверях уже:

– Буря мглою небо кроет, вихри снежные крутя; то, как зверь, она завоет, то заплачет, как дитя, то собаку зачикотит, то к корове подберётся, у коровы рот в заботе – как бы сено пожевать, а собака – та на лапах, той всегда лишь бы побегать.

– Твоё? – спрашиваю. – Сам сочинил?

– Общее, – отвечает. – Вразумилось.

Открыл внутреннюю дверь, одну ногу за порог выставил, обернулся на меня и говорит: