Человек из СССР. Пьесы 1927–1938 - страница 26
Трощейкин. У нас на углу! Очаровательно. Ведь мы, Люба, вчера чуть-чуть не пошли тоже: ах, чудная фильма, ах, «Камера Обскура» – лучшая фильма сезона!.. Вот бы и ахнуло нас по случаю сезона. Дальше!
Ревшин. Значит, так. Мы в свое время мало встречались, он мог забыть меня… но нет: пронзил взглядом, – знаете, каконумеет, свысока, насмешливо… и я невольно остановился. Поздоровались. Мне было, конечно, любопытно. Что это, говорю, вы так преждевременно вернулись в наши края?
Любовь. Неужели вы прямо так его и спросили?
Ревшин. Смысл, смысл был таков. Я намямлил, сбил несколько приветственных фраз, а сделать вытяжку из них предоставил ему, конечно. Ничего, произвел. Да, говорит, за отличное поведение и по случаю официальных торжеств меня просили очистить казенную квартиру на полтора года раньше. И смотрит на меня: нагло.
Трощейкин. Хорош гусь! А? Что это такое, господа? Где мы? На Корсике? Поощрение вендетты?
Любовь (к Ревшину). И тут, по-видимому, вы несколько струсили?
Ревшин. Ничуть. Что ж, говорю, собираетесь теперь делать? Жить, говорит, жить в свое удовольствие, – и со смехом на меня смотрит. А почему, спрашиваю, ты, сударь, шатаешься тут в потемках?.. То есть я это не вслух, но очень выразительно подумал, – он, надеюсь, понял. Ну и – расстались на этом.
Трощейкин. Вы тоже хороши. Почему не зашли сразу? Я же мог – мало ли что – выйти письмо опустить, – что тогда было бы? Потрудились бы позвонить, по крайней мере.
Ревшин. Да, знаете, как-то поздно было… Пускай, думаю, выспятся.
Трощейкин. Мне-то не особенно спалось. И теперь я понимаю почему!
Ревшин. Я еще обратил внимание на то, что от него здорово пахнет духами. В сочетании с его саркастической мрачностью это меня поразило, как нечто едва ли не сатанинское.
Трощейкин. Дело ясно. О чем тут разговаривать… Дело совершенно ясно. Я всю полицию на ноги поставлю! Я этого благодушия не допущу! Отказываюсь понимать, как, после его угрозы, о которой знали и знают все, как после этого ему могли позволить вернуться в наш город!
Любовь. Он крикнул так в минуту возбуждения.
Трощейкин. А, вызбюздение… вызбюздение… это мне нравится… Ну, матушка, извини: когда человек стреляет, а потом видит, что ему убить наповал не удалось, и кричит, что добьет после отбытия наказания, – это… это – не возбуждение, а факт, кровавый, мясистый факт… вот что это такое! Нет, какой же я был осел. Сказано было – семь лет, я и положился на это. Спокойно думал: вот еще четыре года, вот еще три, вот еще полтора, а когда останется полгода – лопнем, но уедем… С приятелем на Капри начал уже списываться… Боже мой! Бить меня надо.
Ревшин. Будем хладнокровны, Алексей Максимович. Нужно сохранить ясность мысли и не бояться… хотя, конечно, осторожность – и вящая осторожность – необходима. Скажу откровенно: по моим наблюдениям, он находится в состоянии величайшей озлобленности и напряжения, а вовсе не укрощен каторгой. Повторяю: я, может быть, ошибаюсь.
Любовь. Только каторга ни при чем. Человек просто сидел в тюрьме.
Трощейкин. Все это ужасно!
Ревшин. И вот мой план: к десяти отправиться с вами, Алексей Максимович, в контору к Вишневскому: раз он тогда вел ваше дело, то и следует к нему прежде всего обратиться. Всякому понятно, что вам нельзя так жить – под угрозой… Простите, что тревожу тяжелые воспоминания, но ведь это произошло в этой именно комнате?
Трощейкин. Именно, именно. Конечно, это совершенно забылось, – и вот мадам обижалась, когда я иногда в шутку вспоминал… казалось каким-то театром, какой-то где-то виденной мелодрамой… Я даже иногда… да, это