Черепаший вальс - страница 21
– А правое?
– Левое за тебя, а правое за Младшего.
Ирис протянула руку за зеркалом. Пошарила на тумбочке у кровати: нету, исчезло. Она села в постели, кипя от ярости. Украли. Боятся, что я его разобью и вскрою себе вены. За кого они меня держат? Что я, полоумная, резать себя на куски? И почему, интересно, я не имею права свести счеты с жизнью? Почему мне отказывают в этой последней радости? Чтобы сохранить мою жизнь? Да какая может быть жизнь в сорок семь с половиной! Она кончена! Морщины все глубже, кожа обвисает, повсюду скапливаются жировые тельца. Сперва прячутся, но втихаря ведут свою разрушительную работу. А когда покроют вас целиком, превратят в вялую, дряблую биомассу, тогда им уже нечего стесняться, и они на просторе довершают свое дело. Я каждый день за ними слежу. Беру зеркальце, осматриваю кожу под коленками и вижу, как там растет, пухнет слой жира. И никак его не сгонишь, ведь я день-деньской валяюсь в постели. Я медленно погибаю на этом одре. Лицо становится восковым, как потеки на церковной свечке. Я читаю это в глазах врачей. Они не смотрят на меня. Говорят со мной, как с пробиркой, в которую нужно налить лекарство. Я больше не женщина, я какой-то перегонный куб из лаборатории.
Она дотянулась до стакана и запустила им в стену.
– Я хочу себя видеть! – завопила она. – Хочу себя видеть! Верните мне зеркало!
Зеркало было ее лучшим другом и заклятым врагом. Оно отражало влажный, глубокий, переменчивый взгляд ее синих глаз – и замечало каждую морщинку. Иногда, если повернуть его к окну и поймать луч солнечного света, оно делало ее моложе. А если повернуть к стене, оно прибавляло ей лет десять.
– Отдайте зеркало! – взвыла она, молотя кулаками по одеялу. – Зеркало верните, не то я перережу себе горло! Я не больная, я не сумасшедшая, меня просто предала родная сестра. Такие болезни вы все равно не умеете лечить.
Она схватила столовую ложку, из которой пила лекарство, протерла ее краешком простыни и вгляделась в свое отражение. Но так лицо казалось распухшим, бесформенным, словно его искусал пчелиный рой. Ложка тоже полетела в стену.
Что же такое со мной случилось, почему я валяюсь здесь одна, без друзей, без мужа, отрезанная от всего мира?
И вообще, жива ли я еще?
Когда ты один, ты никто. Нет, у меня осталась Кармен… но она не считается, отмахнулась Ирис от этой мысли, она всегда меня любила и будет любить до конца дней. К тому же Кармен мне надоела. Верность надоедает, добродетель гнетет, тишина режет уши. Я хочу шума, взрывов смеха, шампанского в свете розовых абажуров, хочу страстных мужских взглядов, зависти и сплетен подруг. Беранжер ни разу ко мне не пришла. Ее мучает совесть, и потому она помалкивает, когда обо мне судачат в парижских гостиных, сперва помалкивает, а потом, не выдержав, присоединяется к своре с криком: «Какие же вы злые, бедняжка Ирис прозябает в клинике, она не заслужила такой жалкой участи, она просто была неосторожна…» – а в ответ раздается дружный визг: «Ах, неосторожна? Какая ты добренькая! Ты хотела сказать – непорядочна! Очень непорядочна!» И тогда, сбросив с себя бремя верности подруге, она, смакуя каждое слово, с наслаждением погружается в болото злословия: «Да, нехорошо она поступила. Очень нехорошо!» – и вливается в хор сплетников, где каждый на свой лад норовит вытереть ноги о ту, что не может теперь себя защитить. «Так ей и надо, – подводит итог самая ядовитая из змей. – Довольно уж она обливала нас презрением. Она теперь никто». Надгробная речь окончена, пора выбирать новую жертву.