Черновики Иерусалима - страница 2



Тем летом, когда контуры этой игры только-только начинали вырисовываться в моем сознании, я вернулся в свою мастерскую на улице Пророков, словно беглый барин в коморку дворника, вовсе не из Москвы, а из Парижа, из первой своей заграничной поездки. Помнится, Париж поразил меня тогда каким-то почти невероятным, простодушным соответствием своему заочно сложившемуся облику. Словно все картины и звуки исходили не от реального города, а от укоренившегося в моем мозгу образа, суммировавшего всё то, что я видел и слышал раньше: в дождь он расцветал, как серая роза; в крошечном кафе на углу Рю Турбиго и Рю де Синь над круассаном и чашечкой кофе кружил рвущийся из радиоприемника с детства знакомый и родной голос Эдит Пиаф: падáм, падáм, падáм; отражение Гали-Даны в луже на Понт Нёф, казалось, замешкалось там, по крайней мере, на полстолетия, пригвожденное к месту камерой Робера Дуано…

Иерусалим же показался по возвращении совершенно нереальным, наглухо задраенным со всех сторон. «Ати́к сату́м» – повторял я, не веря ни глазам, ни ушам своим. Вот он – мой город, знакомый до слез и, в то же самое время, совершенно не узнаваемый, лишенный тех самых примет, которые в Париже едва ли не на каждом шагу бросались мне навстречу с распростертыми объятиями, предлагая на выбор кинематограф новой волны, пирожное Мадлен, пленэр импрессионистов… В Пфефферкухене приходилось ориентироваться по запахам: фалафеля в пите – угол Агриппы и Короля Георга V, раскаленной и пыльной сосновой коры в соединении с бензином – угол Штрауса и Пророков, окаменевшей мочи нескольких поколений – угол Шамая и Йоэля Соломона.

– Что они делали все эти века? – раздраженно думал я, глядя с променада Хаз на золотой купол мечети Омара – местного эквивалента Эйфелевой башни, бесившей своей пошлостью еще Мопассана. – Метафизики, прости нам, Господи, прегрешения наши! Вот это нам предлагают в утешение? Мудрецы в одном тазу!

Не помню точно, в какой момент Гали-Дана протянула мне довольно тонкую книжку в потертой мягкой обложке с одноцветной фотографией окна в комнате, очень похожего на окно в моей мастерской на улице Пророков. Сквозь это окно в толстой каменной стене, с полукруглой розеткой в виде цветка вверху, открывался вид на двор с голыми деревьями и на черепичные крыши домов напротив. «Давид Шахар. Лето на улице Пророков» – прочел я. И справа по вертикали: «Чертог разбитых сосудов». Я не имел ни малейшего представления о том, что ожидает меня за этой обложкой и какие картины откроются мне за этим окном, но совершенно явственно ощутил легкий электрический удар того самого «стечения обстоятельств», которое распоряжалось всей моей жизнью с тех пор, как я себя помню, и которое Гали-Дана, раз за разом, всегда совершенно случайно, наяву приводит в точное соответствие с моими снами.

– Удивительное дело, – сказала она, – тебе это покажется забавным: один из героев, Гавриэль Луриа, сын турецко-подданного, носит белые штаны…

Нет, это не Рио-де-Жанейро!

«Теодор Нетте», пароход и человек, с тремястами последними сионистами Советской России на борту, миновав Стамбул и Лимасол, достиг берегов подмандатной Британской Палестины и встал на якорь в Яффском порту на восходе солнца 9 августа 1935 года. Изумленные пассажиры спускались на берег на закорках арабских грузчиков под томные завывания муэдзинов, лившиеся из липкого изжелта-серого поднебесья.