Черновики Иерусалима - страница 32



Когда подкатит к горлу ком
И слезы душат, душат, ду-у-ушат —
Ты вспомни милый отчий дом!
Его бом-бом,
Его бом-бом,
И ураганы не разрушат!
Прими из рук ея бокал,
Придвинь к камину ближе кресло
И вспомни тот картонный бал,
Где танцовал,
Где умирал,
И снова воскресал чудесно!
Еще глоток – и голова
Уже кружи́тся, улетает,
И тают блэдные слова,
И кружева,
И кружева,
Как эти свечи оплывают.

Немного старомодно, дамы и господа. Так пели во времена моей юности.

И Пьеротти загрустил. Он всегда внезапно переходил от безудержного веселья к меланхолии, но умел так же неожиданно возвращаться назад. И в этом я, восхищаясь, ему завидовал.

Мы часто проводили время вместе, но гораздо больше времени он проводил в одиночестве. Он не жаловался. Я подозреваю, что в эти долгие часы он просто спал и видел во сне что-нибудь приятное. Он признавался, что воображение его причудливо и экстравагантно, извилистые ступени сна нередко заводят его далеко-далеко, колеблющиеся и зеркальные, посещают его сновидения, в которых действующие лица разговаривают задом-наперед, в которых легко летать, но трудно бегать, гротескные маски растекаются радужными разводами по медленно движущимся горбатым мостовым, а сухо позвякивающее низкое небо, вращаясь, пересыпается стеклянными цветами калейдоскопа.

В тот день всё резко изменилось. Изменилось направление ветра и атмосферное давление, антициклон поменялся местами с циклоном, северный полюс возомнил себя южным, и от этого похолодало. Всё вокруг замерзло, схваченное твердой скорлупой мутного стекла. Я ждал дальнейших перемен, как насморочный ждет тяжелого гонконгского гриппа с жаром и бредом. И открывая подвальную дверь, я уже чувствовал что-то, словно она своим пронзительным скрипом предупреждала традиционное «как поживаете».

Что-то живое и неуклюжее проковыляло и скрылось из виду, когда я зажег свет. Всё вокруг было разгромлено, и Пьеротти сидел на полу, бессмысленно глядя в одну точку. Мне не сразу удалось привести его в чувство.

– Не спорю, – проскрипел он наконец, едва выговаривая слова, – Он повелел нам любить… всё живое, но… крысы не вызывают моего восхищения.

Сказав это, он снова надолго умолк. Я попытался навести порядок в разгромленном жилище, но он прервал меня, затараторив быстрым шепотом:

– Я ничего не имею против, но есть же и у меня эстетическое чувство? Что-то произошло со светилами, и они совсем распоясались. Санта-Франческа-Горжеточка, покровительница дебютанток, я знаю, что я несъедобен, но есть же и у меня эстетическое чувство! Кроме того, невозможно сосредоточиться. Может быть, их король в бозе почил или же у них контрреволюция в рядах оппозиции. Я ничего не имею против, но есть же и у меня эстетическое чувство! Отвратительные хвосты, хоть зарежьте, мерзкие лапы, гадкие физиономии! Я спал и думал, что это мне снится, и я сказал себе во сне: «Ха-ха, Эрметте, сейчас мы обхитрим их всех. Мы проснемся, и они останутся с носом». Я проснулся. Сантиссима-Виолина, заступница нотных пюпитров, лучше бы я спал дальше! И я понимаю их всех, и тех, и энтих, и даже всех прочих, которые сами себя не… да и всё это, конечно, мелочи перед лицом вечности, но есть же и у меня эстетическое чувство?

Он замолчал, растянув рот в неизменной улыбке, но глядя на меня с таким страданием, словно умолял не отнимать у него право на эстетическое чувство – единственную опору его хрупкого достоинства.