Чикагский блюз - страница 13
Дядя Жора расцвел при виде брата и повел нас к столу, за которым сидел кряжистый, как сосна в дюнах, капитан портовского буксира Феодосий Федорович. Вид у него был усталый, но он бодрился: таращил глаза и старался улыбаться. Седые с зеленью волосы были расчесаны на прямой пробор. Мне показалось, появление отца его несколько обеспокоило.
– Кронштадтец кронштадтца не бросит! – громко, чтобы слышала тетя Зина, объявил дядя Жора и показал отцу и своему гостю, чтобы они поскорее расстегнули рубашки и предъявили друг другу пупки. – Нас так мало осталось, что скоро в Красную книгу заносить будут!
Смотрины, к бурной радости дяди Жоры, состоялись, и он предложил выпить по колявочке за флотскую дружбу. Они выпили, и Феодосия Федоровича прорвало: буксирный капитан смотрел на братьев-близнецов вытаращенными глазами, зажмуривал то один глаз, то другой, рявкал тосты за Кронштадт, Купеческую гавань, Морской собор и вскоре попросился домой, признавшись, что у него обнаружилось несинхронное двоение в глазах и он очень опасается за свое дальнейшее морское здоровье.
Феодосия Федоровича мы с отцом отвезли на такси к причалу, откуда стартовали на Кронштадт белоснежные «метеоры». Он вышел из машины, глотнул свежего балтийского ветра, крякнул и обнял нас на прощание.
– Береги пупок смолоду! – похлопал меня по плечу Феодосий Федорович.
Матрос-билетер отдал ему честь у трапа, и скоро капитан буксира уже махал нам из ходовой рубки «метеора», и за его спиной виднелись два четких профиля в белых фуражках.
Когда корабль, отдав швартовы, начал отползать от причала, кронштадтский пупок был удостоен трех прощальных гудков. Их дали друзья буксирного капитана. Может, у них тоже были особые пупки – не знаю. Отец взял под козырек темно-синей в крапинку кепки, привезенной из командировки в Польшу, а я просто помахал рукой веселому дядечке в раскрытом окошке рубки. Он что-то кричал нам и потрясал сжатым кулаком. Наверное, про кронштадтцев, которых не так много на белом свете…
И мне нестерпимо захотелось, чтобы когда-нибудь и в мою честь прогудел пароход, и мой друг потрясал на прощание сжатым кулаком.
2
Лет в четырнадцать-пятнадцать, в том возрасте, который принято называть переходным, я неожиданно возненавидел эти дурацкие петровские пупки. Они стали казаться мне нелепыми, глупыми, а люди, которые выставляют их напоказ и кичатся ими, – недостойными уважения. Я перестал ходить с отцом и дядей Жорой на пляж, а мыться предпочитал в ванной.
Меня раздражало, когда отец с дядей Жорой суетились с устройством на работу какого-нибудь пьяницы-такелажника только на том основании, что его пупок был завязан не так, как у всего человечества. Прямо какой-то орден кронштадтских пупковладельцев! Чушь! Глупость!
Или похороны трамвайщика, после которых отец простудился и слег с бронхитом, потому что хоронили на горушке старинного шуваловского кладбища, а потом вся кронштадтская команда сидела на бережку озера за поминальными скатертями и, выпив, полезла купаться, чтобы блеснуть своими фиговинами в центре живота. Хорошо, никто не утонул. А потом они мокрые ходили искать то место, где стоял плавучий ресторан, в котором Блок написал про пьяниц с глазами кроликов. Дядя Жора неделю хрипел, как старый граммофон, а батя кашлял так, что отскакивали поставленные на спину банки. Кому это надо? Как я понял, дядя Жора с отцом занимали в этой компании самые высокие ступени социальной лестницы, и все норовили их о чем-нибудь попросить. Отсюда и долгие вечерние перезвоны, когда телефон занят и пацаны не могут до меня дозвониться…