Дагиды - страница 7



Наконец мы проникли в комнату, также погруженную во тьму. Пол был покрыт, скорее всего, ковром; угадывались кресла и еще какая-то мебель. В комнате царил запах бензойной смолы и кедрового дерева.

Она отпустила мою руку, повернулась, ее губы жадно искали мой рот. Она прижалась ко мне в самозабвенном и отчаянном порыве, и мои пальцы принялись нащупывать и расстегивать пуговицы на ее спине. Плечи освободились, платье соскользнуло, и никто более им не занимался.

Обнаженная Элизабет Кухринци изгибалась в моих руках, и ощущать ее нежную, наивную, почти инфантильную наготу было и приятно, и стеснительно. Я не видел ее. Мои пальцы ласково творили тонкое и гибкое бытие ее тела. Но когда я прижал к своей груди ее лицо, то почувствовал, что оно залито слезами. Я смутился и было отступил. Но в создавшейся ситуации отступать было некуда.

Маленькая рука начала блуждать по моей униформе в аналогичном поиске пуговиц. Я вежливо отстранился, дабы расстегнуть жесткий воротник, и застыл в напряженной неподвижности, прижав к себе худенькое, нервное, трепещущее тело. Воображаю, какое неудобство причинила ей портупея и металлические пуговицы мундира. Она высвободилась, чтобы перевести дыхание, прошептала что-то невразумительное и слегка подтолкнула меня к постели. Остальное понятно.

Я был не слишком деликатен, должен признаться. На войне все меняется – аппетиты, сантименты. Опасности и постоянная угроза смерти ожесточают. Баронесса поначалу стонала, затем успокоилась.

Меня разбудила труба, и я спросонья решил, что нахожусь в казарме. Потом вытянул затекшие ноги – оказывается, я спал, не снимая сапог. Поискал мою ночную подругу – никого. Рука наткнулась на что-то твердое, на какую-то палку или ветку – так я сперва подумал.

Я с трудом встал на ноги и услышал треск разорванной ткани, зацепившейся за шпору. Сообразуясь с тонким лучиком света, подошел к окну и толкнул тяжелый ставень, который устрашающе заскрипел. Раскрылось яркое синее небо. Легкий туман плыл над парком, поднимался запах листьев и влажной травы. Я внимательно осмотрелся. Просторная спальня, пустовавшая, надо полагать, долгие годы. Обои свисали клочьями, шелковая обивка кресел полиняла и разлохматилась, густая пыль скопилась на дубовой мебели и тусклых зеркалах. Обильная и многослойная паутина подчеркивала отчужденность и заброшенность помещения.

До сих пор не могу забыть терпкой интенсивности мгновения, змеиного холодка страха, перешедшего затем в угрюмый ступор.

Кровать, которую я покинул, зацепив шпорой длинное, до полу, шерстяное покрывало… Там покоилась мумия цвета песка или охры, узкий череп был стянут сухой пористой коростой, с костей свисала прогнившая волокнистая плоть – она не увеличивала объема, но придавала мумии еще более зловещий оттенок. Такова была дневная реальность нежного и желанного тела, которое я любил этой ночью.

Смерть, смерть, как ее писал Ганс Бальдунг Грин – белесые утолщения, узловатые суставы, вывороченное, мрачное бесстыдство тазобедренных костей. И на том, что когда-то было рукой, висел тяжелый золотой браслет изысканного плетения.

Я остался безгласный и неподвижный перед этими нищенскими останками, перед этим страшным закатом человеческой плоти.

Трудно выйти из ночи забвения, собрать мысли воедино, чтобы найти магическое измерение немыслимого.

К тому же я не имел досуга наблюдать эту сцену, достойную кисти старого мастера, изображавшего тщету всего земного; не мог также оценить ее значения для собственной судьбы. Труба зазвенела снова, и отголоски долго перекатывались в утренней тишине.