Дань ненасытному времени (повесть, рассказы, очерки) - страница 3
Тревожили думы о матери и жене. Они ждут меня, даже в полночь. А теперь что подумают, куда кинутся, как перенесут страшную весть…
И мысли не допустят, что я в числе врагов народа. Биография моя безупречна, как и сама жизнь. Всё это досадная случайность!
Отец – бедняк, безземельный уздень – с отрочества занимался народным промыслом. И меня приспособил к своему ремеслу. Я стал вспоминать кубанские станицы, по улицам которых бродил, заглядывая во дворы казаков, выкрикивая: «Лудим, паяем, чиним!» Как носил в мастерскую отца заказы от станичников.
Когда установилась советская власть, мы вернулись домой. Отец открыл мастерскую в Темир-Хан-Шуре, меня отдал в русскую школу.
В годы коллективизации меня как комсомольца мобилизовали агитировать горцев вступать в колхозы. Вместе с членами партии – русскими и местными – мы разъезжали по аулам, объясняя народу преимущества коллективных хозяйств, наталкиваясь на сопротивление крестьян, не желавших объединять свои земли, скот, сельхозинвентарь. Вспыхивали волнения, доходило до убийства активистов.
Всей душой я был предан советской власти. Считал, что горцам она открыла путь к учёбе, дала возможность своим трудом обеспечить безбедную жизнь. Разве до этого мог я или мои братья мечтать о городской квартире, о высшем образовании, о высоком служебном положении? Нет, тут недоразумение, ошибка. Скорее бы вызвали для объяснения!
Но в ту ночь никто никуда не вызвал. Под утро я погрузился в дремоту. А через час, когда забрезжил рассвет, проснулся от шума в камере. Арестантов выводили во двор на прогулку. Поднялся и я.
Угрюмо опустив головы, заложив руки за спину, шаркая каблуками по каменистому дворику, окружённому серой стеной, мы молча шагали друг за другом.
В камере переговаривались в полголоса, и то изредка, словно давно знали друг друга, и говорить было не о чем. Нескольких арестантов знал по работе, они возглавляли министерства, руководили городским хозяйством. Только кивком сокамерники выказали своё молчаливое приветствие, в разговор не вступали. Это вызвало во мне неприятное чувство – подумал, что приняли меня за подсадную утку. Слышал, что такое практикуется: дабы вызвать арестованного на откровенность или чтобы выпытать какие-то сведения, сочувственно влезали в душу.
Так прошёл день. В полночь вызвали меня не для объяснения, которого ожидал, а на допрос. Следователь сразу начал с уточнения паспортных данных. Потом приступил к сбору других биографических сведений. А я не мог сосредоточиться на главном.
С первой же минуты, как только переступил порог кабинета следователя и глянул на сидящего за столом человека в форме, стал напрягать память, когда и где я его видел. Ещё в начале допроса хотел заметить этому со строгим лицом и высокомерно поднятой головой человеку, что, согласно положению, он должен был представиться подследственному, назвав свою фамилию, имя и отчество. Но мне не хотелось начинать с замечаний официальному лицу, в чьих руках в данную минуту находится моя судьба, ибо всё ещё надеялся, что в моём деле разберутся, принесут извинения и отпустят.
Пока следователь неторопливо, каллиграфическим почерком подробно записывал мои показания, я перебрал в памяти всех знакомых, товарищей, начиная со школьной скамьи. В том, что я его не просто раньше видел, а где-то встречался, сомнений не было. Лицо его запомнилось: правильные черты, резко очерченные полные губы, большие бархатистые глаза в миндалевидном разрезе чуть припухших век.