Дао путника. Травелоги - страница 6
Став звездой Нового Света, Билли Уайлдер отдал дань Старому, сняв по нему реквием – “Бульвар Сансет”. На самом деле, как всё в Лос-Анджелесе, это не бульвар, а шоссе. Да и закат в фильме происходит внутри, а не снаружи. Под видом героини, сошедшей с экрана великой актрисы немого кино, Уайлдер изобразил своих соотечественников, оставшихся в Америке без языка той предыдущей культуры, что принесла им славу.
Нельзя сказать, чтобы Уайлдер недооценивал заблуждения своих соотечественников.
– Австрийцы, – говорил он, – замечательный народ, сумевший убедить мир в том, что Гитлер – немец, а Моцарт – австриец.
Уайлдер понимал, что Европа сама во всем виновата, в том числе и в том, что не хочет, в отличие от него, переучиваться. Он знал, что выхода нет, но он понимал, как много потерял мир с тех пор, как искусство перешло на доступный массам язык вроде того, каким пользовалось звуковое кино.
В Америку немцы приезжали в ореоле культуры, которую они не без основания считали самой высокой в мире. Веря, что ей принадлежит будущее, Марк Твен учил своих детей немецкому, которым сам он безуспешно пытался овладеть тридцать лет. Брехт, Фейхтвангер, Вёрфель, Стефан Цвейг, Генрих, но главное – Томас Манн привыкли к тому, чтобы их любили. До того как нацисты запретили “Будденброков”, роман выдержал больше ста изданий.
– Немецкая литература, – сказал Томас Манн, – там, где я.
В Новом Свете все быстро кончилось. Не все они бедствовали в Америке так страшно, как можно было того ожидать. Одних, правда ненадолго, приютил Голливуд. Других поддерживала слава, третьих – связи. Америка не мешала им писать. Среди сотни книг, выпущенных эмигрантами в годы фашизма, – “Иосиф и его братья” Манна, “Смерть Вергилия” Броха, брехтовский “Галилей”. Но даже те, кому Америка ни в чем не отказывала, не могли с ней ужиться.
– Хорошо, что он вернулся в Европу, – сказал мне профессор, помнивший Томаса Манна по Принстону, – уж слишком он придирался к Америке.
И было за что! Америка, о чем ясно написано на цоколе статуи Свободы, привыкла видеть в эмигрантах отбросы, а не соль Старого Света. Второй шанс она обещала тем, у кого не было первого. По отношению к остальным Америка позволяла себе быть высокомерной до глупости. Дочку Ферми не хотели пускать в страну из-за слабоумия: девочка не знала, кто такие скунсы, а эмиграционный чиновник не мог себе представить страну, где скунсов нет.
Америка спасала жизнь эмигрантов за счет их статуса. Для авторов, успевших прославиться дома, эта вполне честная сделка оказалась столь же безнадежной, как та, в которую ввязался их земляк Фауст. Их личность, как у всех настоящих писателей, исчерпывалась на бумаге. Все они не умели делать ничего другого. В том числе – пользоваться английским, которого не признавали даже выучившие язык.
– Приблизительный английский, – жаловался Генрих Манн на своих более решительных коллег, – приблизительные мысли.
Чтобы писать на другом языке, надо стать другим человеком. Живые классики, киты пера и акулы мысли, они были слишком полны собой, чтобы второе “я” сумело потеснить первое.
Дело еще в том, что в другой язык, как в другую веру, переходят, расставаясь с родной средой, которую писатели зовут контекстом. Чем он шире и глубже, тем труднее без него обходиться, ибо вместе с контекстом исчезает почва для индивидуального творчества. Всякий писатель кормится – тайно и явно – цитатами. Но только зрелая, перенасыщенная культурой жизнь сплошь иронична, ибо она заключает себя в невидимые кавычки. Опознанная цитата служит пропуском в стаю. Вот так псы – от дога до таксы – узнают, что принадлежат к одному собачьему семейству. Это, конечно, не мешает им драться, но лошади, скажем, их вообще не интересуют.