Десять посещений моей возлюбленной - страница 17
И старшим наше подавай, им заграничного не надо. Дескать, «битлы» нам ваши не по вкусу. Большое горе.
Ушел домой я, хоть и не хотелось.
Молока попил, в гараж подался. Включив приемник, о Ларисе вспомнил. Сердце заныло. Как у мамы. Кстати – как раз симфонию передают. Скрипки да флейточки. Виолончели. Для сна – нормально. Спать только лег, слышу, высвистывает меня с улицы Рыжий. Так только он свистит, ни с кем не спутаешь. Как соловей-разбойник – пуще. От его свиста шуба заворачивается – так говорил Иван Захарович. И добавлял: «Всю жизь свою, варнак, просвиш-шэт… Я яво вижу наперед: из-за тюремной пялится ряшетки… Ох, и зряшной уж парнишшонка».
Вышел за ворота.
– Ну? – говорю.
– Приехали! – говорит Рыжий, а сам, как медная блесна, песком натертая, сияет.
– Кто? – спрашиваю.
– Да эти… девки-то.
– Какие?
– Да переписываемся с которыми.
– Ты, – говорю.
– Чё я? – спрашивает.
– Переписываешься.
– Я. И ты сначала-то… сам отказался.
Мода у нас такая завелась. Узнают как-то или от кого-то девчонки имена и фамилии мальчишек из других деревень и предлагают переписываться. И мне одна прислала из Черкасс – Ялани выше по Кеми тут – письмо с предложением дружбы и с настоятельной просьбой отправить ей мою фотку – чтобы хоть представлять, что я такое и как выгляжу. Дуся Тюрюмина – какая-то. А другу – Таня Чурускаева, ее подружка, из Черкасс же. С подобной просьбой-предложением. Мы никогда их и в глаза не видели, даже не знали, что такие есть на белом свете. Есть, оказалось.
Сфотографировал я сам себя со скорченной физиономией и сведенными нарочно на носу глазами – страшнее некуда, как и задумал, получилось – и послал Дусе портрет этот на вечную память. На том общение и прекратилось. А друг мой с Таней продолжают переписку. Как-то еще по почте не влюбился. Но письма все-таки хранит – недобрый признак. Люська Маркелова к сестре своей уехала в Исленьск – по ней скучает. Хотя она ему и не давала повода.
Они-то, Таня с Дусей, и приехали.
– Да не пойду я. Спать уж лег.
– Нигер, ты чё?! Совсем рехнулся?
– А как, не выспавшись, поедем?
– Тогда и я уж не пойду.
– Ты, Рыжий, мертвого упросишь.
– Истома, ты заколебал.
Оделся я. Пошли мы.
Улица в мураве – идти по ней пружинисто, но мягко – как по персидскому ковру; вот и идем мы, чуть пружиня.
Туча скатилась за Ислень. Уперлась в Кряж, упругим боком в него вмявшись. Розовая. Как будто Бог ее облил малиновым вареньем. Чтобы не ослепляла белизной. Раскосматилась ее макушка, растрепалась. Она, другая ли гремит. Далеко где-то – глухо и высоко проносится по небу рокот.
Небо раскрасилось – от золотого до лазоревого.
В низине чибисы кричат. Утки раскрякались на лужах – чем-то обеспокоены. Пугает кто-то их. Быть может – кошки. Где только летом те не бродят. Подобно диким.
Ерошка наш гуляет где-то целый месяц. В лесу, может? Поди, уже и не живой.
Старики и старухи на месте – им не спится. Есть, что вспомнить, есть, что обсудить. Дорога торная – не вязнут – беседа их не прерывается. И мы у них под зорким наблюдением – уши у Рыжего зардели; свои не вижу, чувствую – горят.
Лишь самых древних в избы увели – за это время уж проветрились. Помнят они, где были только что, не помнят ли – загадка, в которую и вникать страшно.
Дымокуров прибавилось; ды́мки расширились и уплотнились; с ними туман готов смешаться – после не различишь их и по цвету.