Дихтерина - страница 11



В отсветах мало героев: Лозинских семья, сам Маяковский, Ахматова, тоже сама. Теперь понимаю: двадцать с лишним лет лагерей Петербург возвели в нереальность. Память все сохранила в черно-белых смысла узлах, плоти лишенных.

Долго ей вспоминать не под силу. Из тонкого рта змеиное жало, мелькнув, пропадает. Помолчим. Разойдемся по комнатам.

Библиотека – гнездо здесь мое и жилище. Затертый паркет. Высокие окна во двор, тенистый, нешумный. Лишь голуби утром, пока до конца не проснешься, воркуя, о Персии дальней, о ближнем Китае, мысли-сны навевают: ведь видела, знаешь с первого раза как здесь появилась, они – иноземцы, южане субтильные в розовых перьях.

Просыпаться приятно, труднее заснуть. На стул забираюсь, с него на окошко. Блаженство, как будто я дома в Москве, как будто мне снова семнадцать, и в форточку сладко курю.

Теперь почитаем. Что бы такое – такое. Крёза богатства набиты в шкафы от пола до верха. При жизни Цветаевой выпущен сборник. Вот он стоит. Его я уже возвратила.

С собой в экспедицию Пруста «В поисках» хочется взять, том второй. Завтра поднимемся.

Или нет, завтра с Таней, пожалуй, знакомиться будем.

Проснись, Поликсена. Проснись. Проснись, не озираясь. На землю не смотри. На небо глаз не поднимай. По сторонам не зыркай. Может, обойдется.

Алма-Ата теперь вспоминается как сон. Сон о святом человеке, об утрате богочеловека. Ходила и грезила, пыльные чувства тревожа. Но город вторгался.

Июль, жара. Люди в полночь выходят гулять. Прохлада с гор опустилась, от асфальта волны тепла. Фонтан подсветкой мерцает, а улицы тонут в тени. От фонтана к фонтану шагаем к большому арыку. Таня тоже не хочет словами пугать тишину.

Этот темный, теплый уют – чтобы я ни себя, ни тебя не меняла, чтоб реальность померкла, оставив в покое меня.

Или трамвай. Полдневный, пустой. Параллельно горам, суетливым центральным проспектам по проулкам пустым дребезжит. Дом, колонка под деревом, снова дом деревенский и дерево снова. И меняясь одно за другим, остается все время таким же: город, улица, дерево, я. Нет конца переменам, ведущим всегда к одному. Я – другая, я – та же. И если чувство к тебе мне изменит, то это лишь повод ему возродиться.

Остановка. Неприметный домишко темным глазом пустым уставился в близкую землю. Люди. Какие-то люди входят в трамвай. А девушка, видно, не хочет. Стоит неподвижно. Смотрит в мою сторону, но мимо меня. Вглядываюсь.

Лицо-загадка. Такого лица не встретишь в обычной, коричневой жизни. В славянских чертах проступает китайская милая тихость, серьезная цель, не входящая в наш обиход: магический круг намерений странных, мыслей других и чувств непонятных.

Что могло бы ей радость доставить? А что – тронуть? Рот срисован с чего-то, что в транс заставляло впадать поколенья. Может ли – странно подумать – каша, капуста таким существом поглощаться? Не может оно, существо, такими губами не то что богохульствовать, просто что-то дурное сказать. Лепка лица, носа, глаз очертанье – тут слова не подходят. Другое здесь. Избыточный пафос природы? Орудие Бога? Но цель? Бог весть. Надо стараться понять. Надо стараться.

Обещаю, обещаю. Потом.

Потом пришло через неделю.

Идем с Таней по центральной площади. Впереди оперный, сзади кинотеатр. Таня неожиданно останавливается: «Здраа…сте». Бледное лицо розовеет. Левым плечиком дернет-замрет: уже знаю, Таня смутилась. Оборачиваюсь. «Она» сквозь меня без улыбки глядит. Не может быть. Наверно, рот я открыла нечаянно. Невозможно.