Дневник отчаявшегося - страница 2



Он представлял собой самую странную, на мой взгляд, смесь настоящего человеческого величия и небольших и одновременно больших слабостей, за упоминание которых, надеюсь, меня не упрекнут сегодня, когда я прощаюсь с ним. Как человек, он был одним из великих меланхоличных обжор, которые с печальными глазами любят устраивать оргии за одиноким столом, и я со светлой грустью вспоминаю вечер, когда в моем доме за небольшим ужином на троих – это было в последние недели Первой мировой войны, и нельзя было подавать гостям слишком много – он, поучая всех, с жадностью поглотил целого гуся, не оставив двум товарищам – а за столом, кроме меня, сидел еще и Альберс – ни кусочка. Его пристрастие к пышным обедам, которые потом подавали промышленники-покровители, было не единственной чертой, казавшейся смешной. Когда я познакомился с ним, еще до первого большого успеха, он попросил не приходить в его маленькую квартирку (думаю, на Агнесштрассе в Мюнхене), потому что там было слишком тесно, но позже он надеялся показать мне библиотеку во всей своей монументальности в другой обстановке. В 1926 году, когда он присоединился к могущественному Лангнамферайну[2] и переехал на помпезную Виденмайерштрассе на набережной Изара, он провел меня по веренице огромных залов, показал ковры, и картины, и даже кровать, которая при ширине в пять футов была уже достопримечательностью и напоминала катафалк… но он был явно смущен, когда напоследок я захотел пройти в библиотеку. В конце концов, не сдавшись, я оказался в довольно маленькой комнатке, где на изрядно потертом стеллаже из орехового дерева, рядом с бесконечной серией томов мировой истории Ульштейна и детективных романов, стояли так называемые «грязные книжки». Никогда еще я не видел человека с таким мизерным чувством юмора и такой ранимостью при малейшей критике. По воле судьбы в «Закате Европы», наряду с великими выводами, он допустил множество опечаток, погрешностей и ошибок, хотя изо всех сил ненавидел неточность… так, Достоевский у него родился в Петербурге, а не в Москве, герцог Бернгард Веймарский умер до убийства Валленштейна, а ведь из всех этих ошибок делаются весомые выводы. Горе тому, кто осмелился бы обратить его внимание на эти вещи, хотя они могут случиться с каждым! Помню забавную сцену в моем доме, когда после ужина он по привычке начал читать лекцию и проповедовать, а в перерывах занимался катехизацией одного из своих учеников, который был среди гостей. Забавно, что ученик, недавно вернувшийся из Африки с тяжелой формой малярии, заснул и очень громко храпел в своем кресле, но между храпом на все вопросы мастера в духе «His Masters Voice»[3] отвечал быстро и с абсолютно шпенглеровской интонацией. Учитель мог быть доволен и, конечно, должен был бы рассмеяться, но он оскорбился до глубины души и не хотел отныне иметь ничего общего с этим грешником. Он был человеком, абсолютно лишенным чувства юмора, я такого потом не встречал; в этом отношении его может превзойти только герр Гитлер с его нацизмом, у которого есть все перспективы умереть либо от неприятного отсутствия чувства юмора, либо от скуки общественной жизни, которая впала в трупное окоченение при его правлении и которая вгоняет нас в тоску уже четвертый год. Но возвращаясь к Шпенглеру: тот, кто думает, что, перечисляя множество слабостей, я пытаюсь его принизить, ошибается. Мне не нужно напоминать о его бессмертной ранней работе о Феокрите, о том, что он привел наконец в систему представления целого поколения: кто когда-либо сталкивался с ним, знает об ауре значимости, которая не ослабевала даже в неудачные моменты, о склонности к особой человеколюбивой проповеди, которая жила в нем, помнит о лике, в котором проглядывал стоицизм позднеримских скульптурных портретов.