Дочь Великого Петра - страница 58



– Когда-то у меня было честолюбие, были гордые надежды на жизнь, великие планы и намерения. Со всем этим я покончил, когда меня поразил этот удар – от него мне никогда не оправиться. Если я еще живу и борюсь, то, кроме сознания долга, меня побуждает к этому только одно: мысль о тебе, Осип! В тебе все мое честолюбие, сделать твою будущность счастливой и великой – вот все, чего я еще требую от жизни. И она может быть великой, Осип, потому что твои способности не из обыкновенных, а твоя воля тверда и в дурном и в хорошем. Но есть и другие, опасные качества в твоей натуре, составляющие твое несчастье, а не вину; они должны быть подавлены, если ты не хочешь, чтобы они пересилили тебя и повергли в бездну горя. Я обязан был быть строгим, чтобы обуздать эти опасные наклонности, но нелегко мне это было.

Лицо мальчика пылало. Задыхаясь, следил он за губами отца, как будто читал на них его слова. Наконец, он произнес шепотом, за которым чувствовался с трудом скрываемый восторг:

– Я не смел до сих пор любить тебя, ты был всегда так холоден, так неприступен, и я…

Он остановился и снова взглянул на отца, который обвил его плечо рукою и еще крепче прижал к себе. Их взгляды глубоко проникали в душу друг другу, и голос до сих пор такого сдержанного человека, как Лысенко, прерывался, когда он тихо произнес:

– Ты мое единственное дитя, Осип! Единственное, что мне осталось от мечты и счастья, которые исчезли, как сон, а взамен явилось разочарование и горечь. Тогда я многое потерял и все вынес; но если бы мне пришлось потерять тебя – я не перенес бы этого.

Сын, рыдая, бросился к отцу на грудь, а отец крепко обвил сына руками, как будто хотел удержать его навсегда. В этом горячем, страстном объятии все остальное было ими забыто. Оба забыли, что между ними грозно стояла тень, выступившая из прошедшего, разлучая их. Они оба совершенно не заметили, что дверь комнаты тихонько приотворилась и точно так же опять закрылась. Осип все еще обнимал отца. Вся его робость и сдержанность сразу исчезли и уступили место бурной нежности. Он был увлекательно-мил, и может быть, отец не без основания опасался, чтобы эти ласки не лишили его твердости. Иван Осипович ничего не говорил, но время от времени целовал сына в лоб и не сводил глаз с прелестного, полного жизни лица, которое он крепко прижимал к груди.

Наконец сын тихо произнес:

– А… моя мать?

По лицу отца, казалось, пробежала тень, но он не выпустил сына из объятий.

– Твоя мать покинет Россию, как только убедится, что ты и впредь будешь оставаться вдали от нее, – отвечал он на этот раз без всякой жесткости в голосе, но совершенно твердо. – Ты можешь писать ей; я позволяю переписку с известными ограничениями, но личные встречи я не могу и не должен допускать.

– Отец, подумай…

– Я не могу, Осип, это невозможно!

– Неужели ты до такой степени ненавидишь ее? – с укором спросил юноша. – Ты пожелал развод, а не она, – я узнал это от самой матери.

Губы Ивана Осиповича вздрогнули. Горькие слова у него были на языке. Он хотел возразить, что развод был восстановлением чести, но взглянул на темные вопросительные глаза сына, и слова замерли на его устах. Он не был в состоянии доказывать сыну виновность матери.

– Оставь этот вопрос, – мрачно ответил он. – Я не могу отвечать на него. Может быть, впоследствии ты сам поймешь и оценишь мотивы, руководившие мною; теперь я не могу избавить тебя от тяжелой необходимости сделать выбор – ты должен принадлежать кому-нибудь одному из нас, с другим надо расстаться. Покорись этому не рассуждая, как воле судьбы…