Доктор Вера. Анюта - страница 9



– Свети лучше, – машинально произношу я, заставляя себя не отрывать глаз от операционного поля. – Тетя Феня, зажим!

Вспотевшее лицо старухи лоснится, ее быстрые, навыкате глаза так и бегают в щели маски.

– Крючок… Не этот, побольше… Чего вы копаетесь?

У Домки, будто от холода, клацают зубы.

– Ма!

– Свети как следует. Держи лампу так, чтобы не было тени от рук… Тетя Феня, конец кетгута.

Я говорю это громко и, кажется, спокойно, но если бы ты, Семен, знал, чего стоит мне это спокойствие.

– Вот, Вера Николаевна, вот. – У тети Фени срывающийся голос. Шепотом, будто открещиваясь от нечистой силы, она частит: – Свят, свят, свят!

Внимание, Вера, внимание! Ты не можешь, ты не смеешь отвлекаться! И вдруг отчетливо, как при вспышке молнии, вижу тот страшный день, когда немецкие бомбардировщики накрыли наш Больничный городок. В этот день Кайранский оперировал у себя наверху, а мы с Дубиничем – тут, в бомбоубежище. И вот удар, от которого все содрогнулось. Мы оглохли от грохота. Шум. Крики. Вопли. Мрак, погас свет. Зажгли запасные ацетиленовые лампы и продолжали оперировать. Некогда даже было подняться, узнать, что там, наверху, почему стало вдруг тихо.

И вот носилки. Их ставят прямо на резервный стол. На носилках Кайранский, – халат окровавлен, на руках еще перчатки. Даже марлевую маску он не снял, и видный нам кусок лица белее этой маски. Дубинич бросился к нему, расстегнул халат. Мы видим: обе ноги оторваны. Хлещет кровь. Действуя почти инстинктивно, мы начинаем искать и перехватывать оборванные сосуды и даже не заметили, как старик пришел в себя. Вдруг слышим:

– Коллеги, вы что же, не видите – это бесполезная возня. Все кончено… Оставьте меня. Там много тех, кому вы можете помочь.

Мы, конечно, продолжали делать, что могли. И он из последних сил, гаснущим голосом кричал:

– Довольно! Не смейте! – И совсем тихо: – Феня, мне морфий, двойную дозу…

Несколько пострадавших стонали на носилках. Мы не посмели ослушаться. Глотая слезы, мы занялись ими и даже не видели, как он отходил.

И вот сейчас, когда топот подкованных сапог, гулко разносящийся в настороженной тишине палат, приближался, передо мной возникло лицо старика Кайранского, его сердитые, требовательные глаза. Я стискиваю зубы и продолжаю операцию.

Топот замер возле простыни, отделявшей операционную. Тишина. Голос Марии Григорьевны, спокойный и решительный:

– Сюда нельзя, тут операция.

Но отлетает откинутая резким движением простыня – и перед нами немецкие солдаты в глубоких, рогатых, надвинутых на глаза касках, как раз таких, какие мы привыкли видеть на карикатурах Кукрыниксов. Подшлемники возле ртов мокры. Зеленоватые шинели с поднятыми воротниками грязны и измяты. Лица солдат красные и потные. Они, должно быть, только что из боя. Это угадывается и по шальным глазам. Вот тот, высокий, – он, кажется, какой-то чин. У него худое обветренное лицо. С виду оно спокойно, но глаза, как бы живущие сами по себе, так и бегают по полутемным углам операционной. И где-то в глубине их мне чудится настороженность. Может быть, даже страх.

Мгновение мы смотрим друг на друга в упор. Что чувствую я, советская женщина, при виде этих первых живых гитлеровцев? Ничего особенного. Только гнев на людей, посмевших ворваться в верхней грязной одежде в комнату, где все стерильное, где больной с открытой раной лежит на столе. По привычке хирурга я стою с поднятыми вверх руками. Ловлю себя на этом и опускаю руки.