Дорогая, я дома - страница 33



Адвокаты развели нас, и я ее больше не видел. Слышал, что занималась экологией, защитой растений и, кажется, правами животных – если я не ослышался и такое вправду существует.

Оставшись один, я продолжал расширять мой бизнес и занялся несколькими побочными делами.

Вспоминая отца (да и Говарда Хьюза грешным делом), в начале семидесятых я финансировал пару фильмов и даже что-то похожее на смутную искру пробежало между мной и молодой немецкой актрисой, звездой Главного Немецкого Режиссера тех времен. Мы столкнулись на вечеринке в честь этого финансированного фильма, в Мюнхене – оказались вместе в медленно плывущем гостиничном лифте, и атмосфера этой раззолоченной кабины, похожей на брачную каюту Скарлетт ОʼХары на американском колесном пароходе, была такой интимной, что уже внизу, в фойе, я пригласил ее танцевать. Музыканты сыграли что-то медленное, огни летели, она была очень красива, а уроки Лауры не пропали даром – я кружил ее, и она шептала мне на ухо что-то о своем детстве, об имении отца на фьорде Эккерна – в этом путаном рассказе фигурировали и ее семья, и рояль в гостиной, и свечи в люстре, и даже английские бомбардировщики – словом, я чуть не расплылся, – но пришел Режиссер, усатый, с немытыми волосами, в кожаной куртке а-ля советский комиссар и сапогах – увел ее к своим длинноволосым друзьям.

«Женщине нельзя позволять делать то, что она хочет, – говорил он потом, тараща бездонные от наркотиков глаза и размахивая в воздухе бокалом. – Каждая женщина ждет того, кто ее окончательно подчинит».

Это не помогло – актриса вскоре сбежала в Париж к Иву Сен-Лорану, а режиссер продолжил с дикой и отчаянной скоростью снимать свои фильмы – казалось, он нахлестывает своих актеров невидимой плетью, тянет за лески – нелепый, накокаиненный Карабас-Барабас.

Понимание истинных ценностей приходит с возрастом и деньгами. Простота и ясность – удел богатых. Германия богатела, но не выздоравливала. Я бежал от реальности как мог – семидесятые годы были для меня временем маленьких эксклюзивных отелей, временем лимузинов, временем постоянных перелетов – мы открывали линию на Майами и в Лос-Анджелес, я часами торчал в лаунджах, потом усаживался в огромные кресла салона первого класса, обкладывался газетами и книгами, закуривал сигару и беспрерывно гонял стюардесс за кофе. Они боялись меня, но боялись совершенно зря – аэропорты и самолеты были для меня убежищем. Мир вокруг медленно сходил с ума – все кричали о сексуальной революции, женщины ходили в непотребных тряпках, мужчины носили совершенно идиотские прически и усы, они дергались под кошмарную музыку и беспрерывно что-то вопили на демонстрациях. В моих самолетах было не так – стюардессы носили форму, узкие юбки, колготки, пиджаки и туфли, им запрещено было вплетать в волосы цветные нитки и вдевать кольца в нос. В воздухе не было и равенства полов – мужчина сидел в кабине и вел огромную машину, женщина приносила ему кофе. Моя женщина номер два тоже принесла мне кофе.

Она была очень молода и стеснительна и, когда я пригласил ее присесть рядом со мной – просто стояла, не зная, что делать. Готов поклясться, она даже на секунду метнула испуганный взгляд в сторону старшей стюардессы, и та еле заметно кивнула. Пять часов, которые оставались до Лос-Анджелеса, были часами чистой прелести. Она была родом из Трира, прекрасной, идиллической немецкой провинции, у ее отца была там бакалейная лавка, она рассказывала, как бегала со своими друзьями по виноградным холмам вверх, к огромной статуе Германии, озирающей сверху Мозель, и как красиво горят огоньки и идут пароходы. Это был ее первый трансатлантический перелет. Я шутливо пообещал ей, что поднимусь к той статуе, хотя внутри себя был серьезен и не одно упоминание виноградников всколыхнуло мою память.