Дракон не дремлет - страница 35



Он налил вина сперва Цинтии, затем себе. Пальцы у него были длинные и очень изящные. «Ваше здоровье», – произнес он. Они чокнулись кубками и выпили.

Глаза у Фичино расширились, и он ухватился за кончик носа, который окунулся в вино и теперь с него стекали алые капли. Потом похлопал себя по макушке, выставил руку, будто измерял расстояние от пола, и встревоженно произнес:

– Это не может быть мой нос, дотторина Риччи. Это нос куда более крупного человека. – Он взял ее за руку. – Скажите мне, доктор, может ли человек родиться с чужим носом?

Цинтия попыталась сформулировать серьезный ответ, но изо рта у нее вырвался лишь смех, и даже не смех взрослой женщины, а девичье хихиканье. Она взяла кубок обеими руками, глядя, как пляшет в жидкости пламя свечей; смех рвался из нее, словно пузырьки, которые должны всплыть или лопнуть.

Фичино принял трагическую позу.

– Возможно, это знак незаконного рождения, – сказал он и тронул свой нос, действительно очень большой. – Хотя такой ли уж явный знак? Быть может, матушка изменила отцу всего лишь раз или два.

Цинтия чувствовала, что если не захихикает, то умрет. Она отвернулась, ища защиты у хозяина.

Лоренцо де Медичи был в червленой мантии, в разрезах рукавов проглядывал белоснежный шелк. На груди была вышита плоская версия palle – шести красных шаров, составляющих герб Медичи. Он сидел, упершись ногой в край столешницы, и держал на коленях среброструнную лиру.

Лоренцо был нехорош собой – широкое лицо, свернутый набок нос (хоть и не такой крючковатый, как у Фичино), жесткие и прямые черные волосы. Однако в нем чувствовалась сила; он был словно высечен из тосканского камня, а когда говорил, его голос казался рокотом гор.

Или когда пел, как сейчас. Лоренцо подбирал слова для новой карнавальной песни… о планетах на их орбитах вокруг Солнца… По крайней мере, так предполагалось: о ядрах, согретых срединным огнем, о телескопах, нацеленных во тьму, о белом токе зодиакального света. Все карнавальные песни Лоренцо были такие: дерево с привитыми ветвями, льющийся в форму сплав, изысканные шутки с очаровательной претензией на невинность.

А затем он клал на ту же музыку другие слова, о своей жене Клариче, или о серебрящихся в утреннем свете оливах, или о своих сыновьях Пьеро и Джованни, или о последней картине Сандро Боттичелли – и похоть обращалась любовью, а смысл уже не двоился, а множился, как множественна человеческая душа.

Цинтия любила его.

Лоренцо коснулся лиры, на струнах задрожал отраженный свет. Он глядел на Цинтию, склонив голову набок. «Тьфу, холера», – подумала она, гадая, насколько ужасно выглядит.

Цинтия была в зеленом бархатном платье; в скромных разрезах рукавов проглядывала крашенная шафраном шелковая подкладка. Зеленая шапочка и золотая сетка для волос почти болезненно стягивали голову. В свои двадцать два Цинтия была седа как снег – странность, которая привлекала одних и отталкивала других. Вырез, хоть и довольно глубокий, не открывал грудь, на шее висел подарок Лоренцо – тонкое ожерелье из золота и жемчугов с золотой подвеской в виде цветка крокуса.

Подвеска была не цельнозолотая, но знали об этом лишь Цинтия и Лоренцо.

Он глянул на нее и на подвеску:

– Пока ночь не растаяла, дотторина… я должен сделать вам предложение.

Несколько стремительных мыслей пронеслись у Цинтии в голове. Все остальные продолжали свои разговоры, так что услышать мог лишь Марсилио Фичино, однако Фичино был архиплатоником во всем.