Две повести о войне - страница 19



Проснулась Маша от кряхтенья и елозонья Мишки. Сколько она поспала, не представляла себе. Но судя по тому, что солнце перешло зенит, продрыхала она немало. Ребятенок, как всегда, норовил высвободить ручки. Если это ему не удавалось, обычно начинал хныкать. Раньше он подавал голос, только когда хотел есть. Наедался и снова засыпал. Теперь он начинал иногда буянить сразу после того, как пробуждался. И требовал к себе внимания. Но прежде хотелось свободы, и он прикладывал все свои силёнки, чтобы опростать сначала руки, а потом и ноги. Позже Маша сделала для себя интересное открытие: если держать ручки дитяти вольными, он, проснувшись, никогда не капризничает. Играет сам с собой, смеется, издает понятные ему только звуки. И лишь когда ему, видимо, надоедает быть одному или наступает пора завтрака – обеда – ужина, включает свою сирену – плач. Уяснив такую закономерность, она позже стала чаще укладывать сына в мешок совсем голеньким. Только между ног подвязывала пеленку. Чтобы не сгорел на солнце, надевала на него легкую светлую распашонку, а голову покрывала белой косынкой. В таком положении Мишка чувствовал себя прекрасно.

За время сна Машу никто не побеспокоил. Перейдя кювет, она вошла в лес, углубилась – подальше от дороги. Намеревалась, накормив ребенка, развести костер и приготовить что-нибудь горячее и плотное. Но так сильно захотела есть, что, махнув на все, спешно вынула из ранца оставшиеся яйца, лепешки, репу, отрезала увесистый кусок сала и, запивая водой из солдатской фляжки, слопало все, как говорится, в один присест. Съев, ощутила неистребимое желание вкусить еще. Испуганно подумала: «Боже, если так помногу жрать, то харчей хватит ненадолго.» Решив перетерпеть, расстелила одеяло, положила на него, полностью распеленав, сына, который продолжал бодрствовать и играть сам с собой, повесила сушить мокрые пеленки, механически отметив про себя, что свежих осталось очень мало, уже пора затевать постирушки. Мелькнуло: «При первой же речке». Достала нитки, иголку, запасные пуговицы, привела в порядок вязаную кофточку, разорванную скотом-немцем.

В лесу было хорошо, прохладно, комары особо не досаждали, после сенокосной поры их становилось заметно меньше. Вспомнив немецкого танкиста и его расквашенный нос, удовлетворенно хмыкнула, мысленно поблагодарила дядю Петю за мужские штаны и за портупею, которые ее здорово выручили при нападении насильника. Прилегла, притянула к себе Мишку, поиграла с ним, поговорила. Глянув сквозь листву на солнце, она подумала, что хватит нежиться, пора идти, а то с такими темпами ей до холодов не добраться до Москвы. Собрав и уложив пожитки, снова двинулась в путь.

… Уже почти при выходе из большого села ее остановил молодой полицай лет двадцати пяти, белобрысый, розовощекий, побритый, с тонкими светлыми усами, с нарукавной повязкой, но без оружия. Смотрел начальственно. Потребовал документы. Мишка был на руках, спал, она положила его на обочину дороги, достала из заднего кармана советский паспорт. Полицай полистал его, заглянул в раздел, где значится прописка, спросил: «Что, из самих Барановичей топаешь?» Она кивнула головой. «Куда?» Сказала, что в Смоленск, там ее родители.

– Вот что, мать, – развязно заявил он, – советский паспорт – уже не документ. Советской власти больше нет. У тебя есть аусвайс? – она отрицательно покачала головой. – Ну вот видишь, ты незаконно передвигаешься по немецкой территории. Придется тебя забрать и допросить.