Джеймс Миранда Барри - страница 2
– Он, кажется, откуда-то из Америк?
– Венецуэла. Или что-то в этом роде – дикое и экзотическое. Но богат, моя милая, – поместья, слуги, лошади, золото. И конечно, много путешествовал. Я сама слышала, как он сокрушался, что французы потерпели поражение в 1797 году. Он в восторге от Бонапарта. И конечно, в этой стране он заклеймлен, поскольку дрался на стороне французов. Но у него слишком много денег, чтоб его посмели тронуть. Конечно же, с него не спускают глаз. Денно и нощно. Я знаю это из первых рук. Да, и он папист, разумеется. Говорят, он крестил этого ребенка в костеле. Все Барри были католики. Но с этими его революционными идеями и французскими принципами он, пожалуй, и у папистов не в фаворе. Так что сама видишь, как же тут не влюбиться.
– …Джеремия Балкли был дичью покрупнее, когда ей было шестнадцать. Или, по крайней мере, так ей казалось. В ней не было тогда такой тяги к приключениям. Зато романтические иллюзии водились с избытком. Как у всякой деревенской девчонки. Генерал сбежал на свои войны, а Барри были небогаты. Но, как я говорила, со связями. Нет, вряд ли она могла рассчитывать на лучшую партию, чем Балкли…
– …Но теперь она может выйти за генерала, если захочет. И ее станут принимать везде – ну, почти везде.
– Дорогая, я не уверена, что он из тех, кто женится. И у нее весьма странные представления…
– И этот ее рыжий ребенок…
– Если это вообще ребенок от Балкли…
– …если не моего брата…
– …Дорогая Луиза, неужели ты полагаешь…
– …Это не просто предположение.
– …Генерал Франциско де Миранда и миссис Балкли. Нет, нет, мы пришли возмутительно рано. Пожалуйста, не извиняйтесь… Могу я представить…
Я вижу, как мелькают бальные туфельки Любимой на мраморных плитах. Я распластываюсь на теплой, мягкой поверхности. Ее туфельки словно тропические бабочки, о которых говорил Франциско: с блестящими золотыми крыльями и черными крапинками, благодаря волшебству покровительственной окраски не заметными на цветке тигровой лилии. Она ступает на ковер, и ее туфельки исчезают. Мне тоже не остается ничего иного – только исчезнуть, не то меня отошлют спать.
Над моей головой раздаются приглушенные шипящие любезности. Я заткнула уши. Если я не слышу, меня нельзя увидеть. Я озираю поле брани: справа – кожаные сапоги, бальные туфельки; впереди – сборки и воланы; прямо передо мной – две ножки шезлонга, не слишком устойчивые на вид; слева – каминная решетка, поленья, языки пламени. Дверь слишком далеко. Спасенья нет. Я – шпион. Меня пристрелят. Франциско говорит, шпионов стреляют сразу. Без суда. Я дорого продам свою жизнь.
В другой раз. Сапоги проскрипели, отодвинулись, давая мне возможность разглядеть элегантные серые брюки генерала и изящные щиколотки Любимой, мелькнувшие, когда она повернулась; кончик ее шали волочится по черно-белым алмазам. Волна холодного воздуха – хлопнула дверь в холле, из внешнего мира повеяло зимой. Я отползаю в сторону, к зонтикам, пальто и сброшенным шляпкам. Медлю в дверях, затем – бегом вниз по лестнице. Прячусь за буфетом.
Двойные двери ведут в нижнюю столовую. Это моя любимая комната. Мне иногда позволяют надевать комнатные туфли Франциско, при условии, что я ни во что не врежусь. Они мне велики размеров на десять по меньшей мере, но я могу засунуть ноги в закрытую переднюю часть, а открытый задник отгибается для равновесия. Тогда, набирая скорость на многогранных плитках холла, я могу скользить от одного конца столовой к другому. Руперт отвешивает мне иронический низкий поклон. «Мадемуазель изволит полировать дубовый паркет? Отрадно видеть, что мадемуазель так привержена домашнему хозяйству». Руперт считает, что я страшно избалована. Он прямо так и говорит. Впрочем, он потворствует моей страсти к пирожным с пропиткой из десертного вина. У Франциско работают только мужчины. У нас была горничная. Но у Любимой не стало денег, чтобы платить ей. И горничная ушла. Потом не стало денег платить за дом. И мы съехали. Теперь мы живем у Франциско.