Элегии родины - страница 29
Конечно, сейчас невозможно сказать точно, стали ли слова матери о том, что Пророк женился на своей любимой жене в ее девять лет, решающим фактором, приведшим к Фаруку. Но что можно сказать точно – это то, что историю, рассказанную Айшей на этом репетиционном ужине, она сама себе рассказывала бессчетное количество раз, и что эта история была если не вдохновлена, то уж точно легитимизирована часто повторяемым рассказом о пророке и его девочке-невесте. И еще, что это как-то облегчало сохранение отношений (а потом и брака), которые, быть может, не были для Айши наилучшими. Отношения Пророка с женщинами, как бы прогрессивны и эгалитарны ни были они в те средневековые времена, вряд ли могут служить образцом сегодня. Это может казаться очевидным – для меня оно так и есть, – но очень, очень многие из моих близких и любимых видят все это совсем не так.
У возлюбленной Пророка Айши было две сводных сестры, Умм Кульсум (это имя некоторые узнают как принадлежащее самой знаменитой египетской певице своего времени) и еще одна, по имени Асма. У меня была тетя Асма – двоюродная бабка со стороны матери. Асма преподавала теорию литературы и критики в Коннектикутском университете до самой своей смерти в начале нулевых, и она была первой, кто сказал моим родителям, узнав, что хочу быть писателем (и прочитав рассказ, который я ей послал в ответ на письмо с вопросом, правда ли то, что она слышала от моих родителей), что писательство – не такая уж недостижимая профессия, как они, быть может, думают.
Во всяком случае, так она сказала моим родителям. То, что она говорила мне, от этого отличалось.
Мы встретились в Провиденсе весной девяносто четвертого, вскоре после нашего обмена письмами и за пару недель до того, как я должен был окончить школу. Она приехала на поезде из своего Нью-Хэвена, и мы встретились за ужином в шикарном ресторане морепродуктов недалеко от вокзала. Она сидела в кабинке с видом на реку, одетая в темно-коричневый камиз с кремового цвета дупаттой, наброшенной на плечи. Она читала, наклонив голову, угловатые края седого боба упали вперед, соединяя ее задумчивое лицо со страницей. Большие карие глаза казались ярче и сочнее за толстыми линзами очков для чтения в черной оправе, которые она сняла, вставая, чтобы обнять меня для приветствия. Такой теплый прием был для меня неожиданным: хотя мы много раз виделись – они с моей матерью очень сблизились, живя вместе в Нью-Йорке в семидесятых, – никогда я еще не был объектом проявления подобной нежности или фамильярности.
Мы сели, и она спросила меня, что я буду пить.
– Потому что если ты хочешь вина, я буду рада взять бутылку, и мы выпьем ее вместе. Ты любишь белое или красное?
Произношение у нее было четкое и звучное, мягкие гласные и острые согласные она выговаривала легко и умело – это был своего рода акустический маркер не только ее образования (колледж Киннэрд в Лахоре, потом Кембридж), но и ее непреходящей гордости славной историей эпохи Британской Индии, под владычеством которой ее семья дала миру множество журналистов и университетских преподавателей. Еще я заметил с краю от ее прибора недопитый бокал мартини.
– Я не пью, – соврал я.
Она сухо улыбнулась:
– Я твоей амми не скажу. Какое ты любишь, красное или белое?
Я пожал плечами:
– Какое ты захочешь, тетя.
– Значит, красное. И я знаю, какое, – сказала она, сдвигая очки обратно, чтобы разглядеть карту вин. – Вот это «Сент-Эмильон» из Тертр-Ротбуф – блестящее. Богатое и пикантное. – Она жестом подозвала официанта и показала ему свой выбор. Он кивнул, коротко на меня глянул, потом убрал мою салатную тарелку и оставил бокал.