Элегии родины - страница 32



– Он думает, что хоть что-то из этого ново? – продолжала моя тетя. – Что ново назвать его Махундом? Он правда так думает? Такое еще в Средние века было, Салман, и мы знаем, что это значит. – Она остановилась от внезапной мысли. – Я думаю, бета, ты учишься как следует. Я думаю, ты знаешь, что он хочет сказать, используя это имя: он называет Пророка в лучшем случае самозванцем, а в худшем – демоном.

– Я знаю, тетя. Но это же изложение сна. И в самой книге есть ее писатель, Салман, который ее пишет и…

– Изложение сна? Как по мне, так скорее творческая трусость. Он прячется за снами, но что он делает – ясно, как день. Примеряет, хорошо ли на нем сидит его собственный комплекс Нерона. – Она снова отпила вина, на этот раз ей понравилось. – Хорошо, что мы подождали. Попробуй теперь.

Я попробовал. Мне вино показалось горьким.

– Правда, чудесно? Такой богатый букет.

– Тетя, а что такое комплекс Нерона? – спросил я.

– Ага. Это такая штука, о которой пишет Альберт Мемми в своей книге «Колонизаторы и колонизируемые». Я тебе ее пришлю. Он говорит, что если ты получил власть, захватив ее, тебя всегда будет тревожить, что твоя претензия на власть нелегитимна. И этот страх нелегитимности, это ощущение, что тебя преследуют, заставляют тебя причинять страдания тем, у кого ты эту власть похитил. И Ричарду Третьему, и Рушди эта штука подходит как по мерке. Он считает, что он теперь один из них. Он захватил, узурпировал место, которое хотел, и сейчас страшится, что не подходит на эту роль. Вот он и опускает свой собственный народ, чтобы самоутвердиться. Зачем иначе было бы ему воскрешать всю эту средневековую чушь? Чтобы ткнуть нас носом в эту грязь: что Пророк был самозванцем, а жены его ничем не лучше проституток? А потом ты делаешь вид, что это не о Пророке и не про ислам – потому что это чьи-то сны? И повсюду вопишь, что это не может быть кощунством, потому что ты не постишься и не молишься? Что за чушь? Это он проститутка. Это он самозванец. А не Пророк. Если честно, поразительно, что подобный человек способен был написать такую книгу, как «Дети полуночи». Но ты это еще увидишь. У каждой эпохи свои Босуэлы.

Большинство мусульманских литераторов, которых я встречал в последующие годы, в общем, разделяли чувства моей тети к Рушди и к «Сатанинским стихам». Без сомнения, мотивом некоторых была зависть. Испытания, выпавшие на долю Рушди, сделали его самым знаменитым писателем среди живущих. Однако были и такие, у которых оснований завидовать не было, но эту его работу они критиковали безжалостно. Нагиб Махфуз, великий египетский романист и нобелевский лауреат, сам знакомый не понаслышке с нападками фундаменталистов, сообщил в девяносто втором журналу «Пари ревю», что роман Рушди счел просто оскорбительным:

Рушди оскорбляет даже женщин Пророка! Понимаете, я могу спорить с идеями, но как мне реагировать на оскорбления? С ними должен разбираться суд… согласно принципам Ислама, когда человека обвиняют в ереси, ему дают выбор между покаянием и карой. Рушди такого выбора не дали. Я всегда защищал право Рушди писать и говорить все, что ему хочется, – в смысле идей. Но у него нет права оскорблять кого бы то ни было, в особенности Пророка, или что-либо, считающееся святым.

Ответ Махфуза указывает на постоянно существующий фактор интеллектуальной жизни очень многих мусульман: неколебимое ощущение, что Пророк есть святая святых, что его статус как образца святости и добродетели не подлежит обсуждению, а в силу этого демонстративное выдергивание и подгонка цитат из источников в поддержку того, что в более глубоком исследовании может считаться лишь вымыслом, тщательно рассчитанном на эффект, и «построение» подобным образом личности Пророка не является приемлемой темой в общественном дискурсе. И наконец – что наиболее для меня странно, – время, затраченное на исследование острой темы историчности Пророка считается доказательством не интереса автора к истине, а его робкой зависимости от Запада, который сам лишился всех своих священных символов и потому теперь втаптывает в грязь и выставляет на посмешище единственный такой символ, до сих пор не замаранный деструктивным цинизмом и безверием Европейского Просвещения. Некоторые вариации подобных аргументов выдвигаются в поддержку вечности Корана и его статуса эксклюзивного обращения Божественного Разума на человеческом языке. С годами мне все сложнее понимать обе эти позиции, тем более что при каждом новом перечитывании Корана мне все яснее становится, насколько он обязан не только времени и месту, где он возник, но и психологии того человека, в котором я не могу не видеть его автора – Мухаммеда. (Для мусульманина нет большего кощунства, чем назвать Мухаммеда автором Корана: такое чудо мог сотворить только Бог, сказано нам. Мухаммед был всего лишь святой стенографист, если хотите, записывающий божественный диктант). История моего путешествия от детской веры к взрослой уверенности в том, что в сердце исламских нарративов лежит весьма человеческая сущность, выходит за пределы этой книги, но когда-нибудь я изложу ее во всей ее мучительной целостности. И когда я этим займусь, я попытаюсь сделать это без единой унции злобы, но все равно, быть может, не выживу после ее публикации. Сейчас же, давайте, я постараюсь остаться в живых и скажу только следующие три вещи. А именно, мы как мусульмане: