Элегiя на закате дня - страница 7



Она еще не говорила ему «ты», еще чувствовала себя неловко. А он сжал ее в объятиях, влажную, пахнущую дождем, травой, лесом и жадно целовал губы, ее лицо и глаза. Она шутливо отбивалась.

Потом настроение Лели резко менялось: она не хотела расставаться с ним, не хотела делить с другой, не хотела, чтобы он возвращался в чужой дом. Он же был только ее, неделим ни с кем, и она так и говорила: «Вы месье Тютчев, мой собственный!» На глазах ее выступали слезы, и она отворачивалась в сторону, не желая расстраивать Тютчева своим переменчивым настроением.

Но домой он все-таки возвращался. Вот и в тот день вернулся с прогулки весь мокрый, и Щука принялся снимать с него влажный сюртук. Рядом стояла Эрнестина, мудрая, добрая, понимающая; она всегда присматривала, чтобы камердинер вовремя обихаживал ее Теодора. А Тютчев смотрел на тяжелый от воды сюртук и на губах возникали слова, звучащие будто музыка, которые при желании, можно было бы напевать. Иногда они складывались в строчки, строфы, стихи, как о каплях дождя, похожих на слезы. Вроде тех, сочиненных им когда-то: «Слезы людские, о слезы людские, льетесь вы ранней и поздней порой…»


В это счастливое время – время всеобщего неведения, поскольку об их романе никто не знал, – они съездили втроем: он, Леля и его старшая дочь Анна в Валаамский монастырь. Романтичное ночное плаванье по Ладожскому озеру, счастливые взгляды Лели, которые она обращала на него – это было так поэтично, что если бы в эту минуту он находился один, то непременно написал бы пару строф на каких-нибудь листках, подвернувшихся под руку.

Дочь Анна, зачарованная природой, ничего не замечала. Как он бы хотел, чтобы все, кто любили его, всегда были рядом, дарили несказанное блаженство душе. В этом, конечно, было много от эгоиста, ибо эгоисты думают только о себе, но он не видел ничего плохого в своем желании. Никаких раздоров, склок, презрительных слов, искаженных гневом физиономий – только улыбающиеся лица, только счастье, только любовь, разлитая в воздухе.

Та, поездка на Валаам удалась, и Тютчев долго вспоминал ее с теплым чувством. Он снова ощущал подъем, экстаз поэтической мысли, его вновь как в молодости, когда жил в Баварии, охватило воодушевление. Теперь его, как и прежде, интересовало все: свои и чужие стихи, блестящие женщины, политика европейских государств. Он будто ожил на шестом десятке лет, и сердце вновь билось, уже не отсчитывая оставшиеся мгновения жизни, клонящейся к закату, а со светлой верой в будущее.

Иногда он с удивлением смотрел на себя. Приглаживая торчащие волосы, и беспокойно расхаживаясь по кабинету в одиночестве, вопрошал: «Разве я бестолковое существо, коих много в гостиных и салонах Петербурга? Разве я легкомысленный папильон10, порхающий от цветка к цветку, в поисках наслаждений, пьяный от летних ароматов?» Нет, нет и нет! Он был серьезным человеком, семьянином, камергером двора его Величества!

И все же, Леля, и он это чувствовал, вернула его к жизни. Ее страсть, ее темперамент, ее молодые желания невольно передавались и ему – рассеянному старому ворчуну. Так любовь пела свою вечную песню, как поет вечную песню океан, обнимая землю.


Но была еще Эрнестина Федоровна, которую не сбросишь со счетов.

С женой Тютчев не хотел расставаться, поскольку, хотя и считал роман с Лелей Денисьевой, явлением замечательным, льстящим мужскому самолюбию, но все-таки явлением непродолжительным и неглубоким. Всем известно, что романы в этом возрасте только тешат тщеславие стареющих мужчин и ничего более – любовный корабль не может плыть под старыми дырявыми парусами.