Еська - страница 5



Зашли. Сел Еська за стол.

– Чем расплачиваться будешь, человек прохожий? Серебро есть, аль товар какой?

– Серебра у меня немерено, да как на грех, обронилось по пути. Вишь, сколько на дороге лежит?

– Да то ж пыль.

– Вот это моё серебро и есть, – Еська во весь рот щерится.

Она и руки в боки. Брови нахмурила:

– Так чего ты хочешь?

– А чего все другие прохожие хотели?

– У других прохожих грош за душой водился.

Слово за слово, она его взашей гонит. А тут на порог новый гость вступил. Ростом под притолоку, плечи дверь загораживают, ус кверху торчит, за ресницы цепляется. Горсть монет на стол высыпал, да как крикнет:

– Эй, хозяйка! Вина тащи. Да не бутыль, а бочонок. Мяса давай. Да не ногу, а барана цельного. Хлеба ковригу на полпуда неси.

Уж такому-то гостю хозяйке улыбнуться б. Да не тут-то было:

– Садись, – говорит, а сама обратно хмурится. – Щас принесу.

Ну и Еська промеж дела в уголке пристроился. Может, думает, от этакого едока что и мне достанется.

Куды там! Ни косточки, ни крошки не оставил. Всё дочиста слизнул, будто и не было ничего на столе. Но и тут баба не удивилась, не спросила, откель он такой явился. Нет, Еська смекает, неспроста это.

А гость-то нажрался, да и, как водится, руку хозяйке под юбку запускает, промеж ног попасть хочет. И снова она – ничего: не осерчала, не обругала его, но и не улыбнулась, не ободрила. Отошла просто.

– Погоди-ка, хозяйка, – он говорит. – Больно ты хмура. Так ли надо гостей привечать?

– Да много вас тут бродит, не напривечаешься.

– А ты не всех. Ты одного. Аль не слыхала, как говорят: каков едок, таков и ебок. Уж я не посрамлю мужского звания.

А баба-то в слёзы:

– Да отстань, окаянный. Будто б я сама не желала поваляться? Будто у меня внутри не горит всё огнём негасимым?

– Так а что ж ты нелюбезна така?

– Да где уж любезной быть! Муж у меня – Ебицкая Сила.

– Так он что ж, вовсе тя, что ль, заёб?

– Куды там! Раз-то в год это есть. Грех сказать, что нет. Так отделает, что неделю в себя прихожу. Да чтоб силы этой самой ебицкой набраться, он год без дня на полатях спит. После на день глаза отворит, за меня примется. Да и вновь на срок этот клятущий, на год без дня, сваливается. А я неделю-то в себя прихожу, другу неделю лебёдушкой летаю, третью-то неделю павой ступаю, а опосля четвёртой сызнова огнём горю. Этак-то и живём. А ещё бают, триста уж лет ему, шестерых жён в могилу загнал. А чё ему сдеется, по дню-то в год живёт, ирод. Ох, чую, и седьмая скоро за теми горемычными пойдёт, и некому меня и оплакать будет.

– Да что ж ты, – гость говорит, – бабьим своим добром не пользуешься? Пущай он раз в год твою бороздку проборонит, а год-то без дня – твой.

– Да кака́ борозда-то? Об чём я и толкую! Прежде чем спать завалиться, он её, мандушку-то мою, слюнёй своей заклеивает. Вот этак-то палец облизнёт, по щёлке проведёт, и готово: ровно всё, шва не сыщешь.

– А как же он обратно её расклеивает?

– А вот как. Проснётся, поставит меня рачком да в сраку дунет – щель и разойдётся. Во́ каков дух в нём ебицкий за год без дня набирается.

Тут гость смеяться начал. Минуту смеялся, другую, полчаса. Через час успокоился, говорит:

– Ловко! Ну, да и я не слабше него дунуть сумею. Становься, я сейчас тебя ослобоню.

Бабе-то страшненько: ну, как муженёк, проснувшись, заметит, что без него на жёнкину ниву пахарь сыскался. Да больно стосковалась, видать.

На коленки встала да юбку сама на голову задрала. А жопа-то у ей гладкая, чистая, золотится аж. Свет с окошка косо по ей скользит, сквозь пушок проныривает. И промеж половинок круглых дырочка малая. Зато уж дале ни складки, ни щёлки – ровное место.