Эскизы на фоне миражей. Писательские размышления об известном, малоизвестном и совсем неизвестном - страница 32



А вот Исаков воспользовался советом одного из владетельных «князей» советской литературы, коим был Симонов, и вступил в Союз писателей, где слыл литератором с хорошим художественным вкусом, чем немало гордился, считая своим долгом даже давать советы другим, в частности, тому же Кузнецову.

Адмирал Чернавин после очередного общения с супругой опального адмирала вспоминал:

«Его писательская работа вызывала настороженность у военных, особенно у моряков. Почему? Может быть, кто-то считал, что Николай Герасимович действительно скажет излишне много из того, что знал? Были и такие, кто не хотел этого… Вера Николаевна рассказывала мне такой эпизод, – вспоминает Чернавин. – Сразу после издания первой книги под названием “Накануне” к ним на дачу приехал Исаков. Был нездоров, но, тем не менее, приехал. При этом выглядел встревоженным и сразу, с порога, начал говорить о книге:

– Ты знаешь, Николай, у тебя неплохо получается. Но я вижу и недостатки. Надо, конечно, поправить.

Николай Герасимович промолчал.

– Ты не торопись писать о войне, – продолжил Исаков. – Отрабатывай каждую фразу, вникай в суть. У тебя хороший стиль, особенно слог неплохой…

И тут вмешалась Вера Николаевна:

– Иван Степанович, почему Николаю Герасимовичу не надо писать? Мы, наоборот, просим: пиши, пожалуйста, обо всём, о чём тебе хотелось бы поведать людям…

– Нет, так чохом нельзя. Вы не понимаете… – раздражённо возразил Исаков. Потом вдруг обратился к Вере Николаевне: – А вы сожгли тогда фотографии, как мы договаривались?

– Нет, Иван Степанович…

Тут Николай Герасимович нарушил молчание:

– Очень хорошо, что этого не сделала. У меня мало документов, а с помощью фотографий многое восстанавливается по памяти, что я и делаю…»

В отличие от предположений Веры Николаевны, причина крылась в чём-то другом. Точнее, в других, кого мемуары бывшего главкома не устраивали, а значит, и раздражали. Может быть, потому что не советовался, не испрашивал разрешений на оценки минувших событий, да и события, а главное – персоналии трактовал, как считал нужным. Особенно в период, что вошёл в историю как время массовых репрессий, а Кузнецов считал его этапом большой трусости и всеобщего страха.

«Помню, – пишет в своей книге, – я был в кабинете Сталина, когда он вдруг сказал:

– Штерн[1]оказался подлецом…

Все, конечно, сразу поняли, что это значит – арестован. Там, в сталинском кабинете, находились люди, которые Штерна отлично знали, дружили с ним. Трудно допустить, что они поверили в его виновность. Но никто не показал и тени сомнения. Такова была обстановка. Про себя, пожалуй, подумали: “Сегодня его, а завтра, быть может, меня”. Но открыто этого сказать было нельзя. Помню, как вслух и громко сидящий со мной Н.А. Вознесенский (председатель Госплана СССР. – В.Р.) бросил по адресу Штерна лишь одно слово: “Сволочь!” Не раз я вспоминал потом этот эпизод, когда Николая Алексеевича Вознесенского постигла та же участь, что и Штерна…»

Их обоих расстреляли: сорокалетнего генерал-полковника Григория Штерна – 28 октября 1941 года в Куйбышеве, поскольку Москва была уже на осадном положении, а заместителя председателя Совета Министров СССР Николая Вознесенского, сорокашестилетнего действительного члена Академии наук СССР, одного из советских экономистов мирового уровня, – уже после войны, 1 октября 1950 года, в ленинградских «Крестах», через пятнадцать минут после приговора. Даже папиросу не дали докурить…