Если однажды зимней ночью путник… - страница 25
– Если бы я умел рисовать, то целиком посвятил бы себя изучению формы неодушевленных предметов, – произнес я с решительностью в голосе, желая переменить тему разговора, но еще и потому, что действительно склонен распознавать свое душевное состояние в неподвижной му́ке вещей.
М-ль Звида немедленно согласилась со мной: гораздо охотнее она нарисовала бы, скажем, небольшой четырехлапый якорь (рыбаки еще называют их «кошками»). Она показала несколько таких якорей, когда мы проходили мимо рыбацких баркасов, пришвартованных к молу, и пояснила, в чем трудности изображения замысловатых изгибов и удаляющихся перспектив четырех якорных лап. И тут я понял, что в этом предмете содержится адресованное мне послание и я должен расшифровать его: якорь – призыв закрепиться, сосредоточиться, взять себя в руки, докопаться до сути, положить конец прежней неустойчивости и поверхностности. Хотя подобное толкование оставило лазейки для сомнений, ведь с таким же успехом это мог быть призыв сняться с якоря и выйти в открытое море. Есть в форме «кошки» – четыре оскалившихся зуба, четыре железные лапы, истерзанные каменистым дном, – нечто, напоминающее мне: любое решение будет сопряжено с надрывом, болью и страданием. Слабым утешением служило мне то, что речь шла не о грузном, глубоководном якоре, а о юрком прибрежном якорьке; следовало не отказываться от юношеской беззаботности, а лишь слегка передохнуть, призадуматься, обозреть потемки самого себя.
– Чтобы как можно точнее изобразить этот предмет во всех ракурсах, – сказала м-ль Звида, – желательно постоянно держать его при себе, постараться сблизиться с ним. Как по-вашему, смогу я купить якорь у местных рыбаков?
– Давайте спросим, – отозвался я.
– А может, вы и спросите? Сама я не осмелюсь – еще начнут шептаться: с чего это вдруг горожанка так носится с какой-то рыбацкой железякой?
Я мгновенно представил, как протягиваю Звиде железную «кошку», точно букет цветов. При всей своей несообразности эта сцена была отмечена некой вопиющей жестокостью. В ней, несомненно, таился ускользающий от меня смысл; пообещав себе не торопясь поразмыслить над этим, я согласился.
– Хорошо бы получить «кошку» вместе со швартовым тросом, – уточнила Звида. – Я могу часами без устали рисовать свернутый канат. Постарайтесь взять канат подлинней: метров десять – двенадцать.
Четверг. Вечер. Врачи разрешили мне изредка и в меру употреблять спиртные напитки. Ближе к закату я пошел отпраздновать это событие в трактир «Шведская звезда» – пропустить стаканчик горячего рому. У стойки толпились рыбаки, таможенные досмотрщики, грузчики. Сквозь беспорядочный гул пробивался пьяный голос пожилого человека в форме тюремного надзирателя, заливавшего очередную байку:
– И вот, значит, каждую среду эта надушенная дамочка дает мне сотенную, чтобы я, значит, оставил ее наедине с заключенным. А к четвергу – по пивку вдаришь – глядь, от сотенной уже ни шиша. А кончится свидание, выходит, значит, моя дамочка, а от ее тувалетов на версту тюремным запашком разит; зато арестантик мой вертается в камеру, ровно граф какой – цветет и пахнет дамочкиными духами. А от меня – как пивом разило, так и разит. Вот, брат, какая пошла житуха пахучая.
– Что жизнь, что смерть – все едино, – вмешался его собутыльник, по всему видать, могильщик. – Ты думаешь, я чего пивко-то сосу? Да чтобы смрад упокойника заглушить. Только он, смрад этот, пивной душок из тебя и вытравит: уж я-то знаю, не одну могилу для нашего брата пьяницы сладил.