Ежевичная водка для разбитого сердца - страница 31



Мое похмелье, поняла я так скоро, как позволили мои бедные нейроны, оказалось куда шире квартиры. Оно раскинулось на весь город, на всю провинцию, на каждый уголок кондоминиума, где я жила с Флорианом, оно забило мою голову изнутри и тянуло ее книзу. «Алкоголь действует депрессивно», – с трудом выговорила Катрин, высунувшись наконец из своей комнаты. «Да ну? Правда? Ты так думаешь?» – ехидно ответила бы я, если бы была способна издать что-нибудь, кроме жалобных стонов.

Я была никакая. Разбитая, раздавленная, сплющенная. Физическое недомогание – это были семечки в сравнении с накатившей эмоциональной тошнотой. Моя несчастная любовь выросла до монументальных размеров и раздавила все, начиная с моей собственной личности. То была моя вина, только моя, Флориан ушел, потому что я – ничтожество, полное и абсолютное ничтожество, ничтожество из ничтожеств!..

Три дня спустя я была все в том же состоянии. Физически мне полегчало, но в остальном ничего не изменилось. Целыми днями я жалела себя, старательно и добросовестно: ни у кого никогда не было такой депрессии, как у меня! Я полезла бы в драку с тем, кто осмелился бы утверждать обратное, будь у меня силы. «Может быть, не надо было выходить в тот вечер…» – говорила Катрин, но я не хотела ничего слышать: несчастье не пришло извне, я не выпила его с тремя стаканами красного, оно было во мне. Было и есть.

Я смутно сознавала, что стала настоящей карикатурой на женщину в депрессии, но этого не хватало, чтобы попытаться исправить положение. Я упивалась этой вязкой отравой. «Я хочу умере-е-еееть», – ныла я, на самом деле о смерти не помышляя, но мне нравилось это говорить, нравилось играть с ужасной и такой соблазнительной мыслью. Эта извращенность позволяла мне даже – мутная, черная радость! – немного стыдиться. Я часами лежала ничком, зарывшись головой в диванные подушки и повторяя, что мои друзья должны меня ненавидеть, желать моей смерти, жалеть, что вообще со мной познакомились. «Я жалкая», – повторяла я по несколько раз на дню.

– Ничего подобного, – отвечали Катрин и Никола – безо всякого убеждения.

А потом, однажды вечером, когда Ной делал рядом со мной уроки, – мальчик привык к валявшейся в гостиной тряпичной куче, – он, послушав мои стоны о том, что я жалкая, вдруг сказал: «Да, по-моему, ты жалкая. Тебя правда очень жалко». И на его детском личике отразилась подлинная жалость, какую испытывают к нищим зимой или к больным старикам в больничных коридорах, – жалость безропотная, которая не презирает единственно из великодушия. Я медленно села.

– Ты так думаешь? – спросила я Ноя.

– Нет-нет, он так не думает! – крикнула Катрин из кухни. – Ты ведь так не думаешь, Ной!

– Нет, я правда думаю, что тебя жалко, Жен.

И он снова склонился над своими примерами.

Я поднялась с дивана:

– Надо что-то делать.

Никола, который был в кухне с Катрин, вышел, вытирая стакан.

– Ты издеваешься?

– Как это «ты издеваешься»? Мне надо что-то делать, Ник!

– Да знаю я, что тебе надо что-то делать, мы вот уже неделю твердим, что тебе надо что-то делать! И ты вдруг решилась только потому, что восьмилетнее дитя сказало, что ты в заднице?

– Мне восемь с половиной, и я не говорил, что она в заднице, я сказал, что ее жалко.

Никола и Катрин обиделись. Я их понимала, но не могла позволить себе это признать. Вечером, уложив Ноя спать, Никола сел рядом со мной на диван, который уже принял форму моего тела.