Франциска Линкерханд - страница 12
Он еще не вернулся, когда друзья Марии опустошили прикрытую мокрой землей и хворостом яму возле помойки, затем тайник под сиреневым кустом и, наконец, принялись тыкать палками в парниковую землю, и Линкерханд, до того равнодушно смотревший, как уносят содержимое тайников, при виде жестяной банки с громким не то стоном, не то рыданием опустил голову на подоконник, поверженный, словно Иов, нет, еще недостаточно поверженный, еще ничего не подозревающий об экспроприации, о брошюрах, кое-как печатающихся в его типографии… Она находилась за нашим городским домом, в саду, – самом старомодном саду, который только можно себе представить: мальвы и дикий виноград, беседка, сплошь увитая ломоносом. Наборщики обычно завтракали на каменных скамейках вдоль посыпанной гравием дорожки – я как сейчас слышу запах клея и типографской краски, самый волнующий запах на свете после бензинового (от твоей куртки всегда пахнет бензином, и от твоих рук, от твоей кожи – повсюду) … ничего еще не подозревающий о слесаре Лангере, который сдал в утиль клише для иллюстраций к «Немецкому зодчеству» – варварство, порожденное невежеством, этого Линкерханд так и не простил новому государству.
Вильгельм-кормилец явился затемно с мешком сахара и кошелкой, битком набитой мясными консервами, в ней лежал еще и ком топленого масла. На лице его пылали кровавые царапины, рубашка изодрана в клочья, но навстречу ему ринулась только Франциска, растрепанная, возбужденная, она прыгала вокруг него, как комнатная собачонка вокруг вернувшегося с охоты хозяина. Гордо и равнодушно он сбросил свою добычу.
– Где они?
– Она ревет, а он заперся у себя. Они слямзили у него мадонну.
– Ревет? – переспросил Вильгельм, и подбородок его задрожал. – Ревет из-за этой проклятой старой дощечки?
Шесть часов кряду он как сумасшедший бился в толпе сумасшедших на полузатонувшей барже, награждал тумаками и топтался по колено в белом сахарном потоке, который лился в трюм из взрезанных мешков, сражался, задыхаясь среди потных тел, уже не за мясо и сахар, а за собственную жизнь, за глоток воздуха на развороченном, залитом маслянистой пеной берегу, и смертный его страх, ужас (из одной бочки торчали ноги утонувшего, он упал или его бросили в масло), перед самим собой скрываемый ужас, нашел исход в яростном крике:
– Эй, вы, где вы там?
Франциска спряталась за шкафом. Вильгельм вывалил все из мешка и консервными банками принялся бомбардировать запертую дверь отцовского кабинета.
– Вот вам, жрите! Набивайте брюхо! – Он шлепнул об дверь ком топленого масла, который защищал зубами и ногтями. – Это господь бог вам посылает… – Франциска захихикала, и Вильгельм вытащил ее из-за шкафа, схватив за худые, жалкие ручонки, он примирительно положил руку ей на голову. – Не давай завлечь себя… Они же ни черта не понимают, хоть убей… Ну, да что с тобой говорить, ты еще мала… – Он дернул ее за волосы и расхохотался. – Один там вытащил целый мешок ботинок. Все на левую ногу… Ты только представь себе, малышка, полный мешок левых ботинок…
На что же можно было положиться в этом мире? Где еще существовала хоть какая-то уверенность? Директор банка, двоюродный брат Линкерханда, сообщил, что сейфы вскрыты и опустошены. Бабушка вынуждена была опуститься в кресло. Невозможно… так далеко дело зайти не могло, всему есть предел… это похуже благочестивых разбойников графа Тилли. Лишенная таким образом наследства, Франциска постаралась состроить огорченную мину. Собственно, она не знала, о чем ей сожалеть. Легендарные украшения десятки лет лежали в сейфе, в горе Сезам, они ускользнули в какой-то сказочный мир, прельстительные и неправдоподобные, словно поток сверкающих камней, в который окунали руки Алибаба или Аладдин.