Германтов и унижение Палладио - страница 26



И никого – никого! – нет уже рядом с ним.

Кому, кому достанется большая квартира на Петербургской-Петроградской стороне, редкие ценные книги, рукописи?

Неужели Игорю?

Кому же ещё…

На лучшей половине кафедры – Аля, лаборантка с улыбкой Джоконды и хроническим, на грани гайморита, насморком, год за годом с треском проваливавшая вступительные экзамены в Академию, а также смотрящие ему в рот и, похоже, тайно влюблённые в него бесцветные ассистентки и аспирантки – Германтова называли не только ЮМом, но и – за глаза – одиноким волком; ну да, Вера тоже ведь была аспиранткой, хотя… обесцветить Веру язык бы не повернулся! Вспомнил дурацкую, со смешочками и прибауточками, игру в фанты на кафедральной пирушке накануне Восьмого марта, когда Вере выпало прочесть стихотворение наизусть. Как жарко засияли её глаза, как разрумянивалась она, читая: «Я кончился, а ты жива. И ветер, жалуясь и плача, раскачивает лес и дачу…» Она будто бы тогда читала с вызовом, от его имени – он будто бы из небытия уже обращался к ней: я кончился, а ты жива…

Давно это было, а сердце опомнилось, заметалось, аритмично заколотилось.

Сколько же лет с того марта до нынешнего марта прошло?

Любопытно, что с Верой сейчас?

Где она, с кем?

На худшей половине кафедры ни единодушие, ни тем более благодушие во взглядах на Германтова-ЮМа, как мы уже отмечали, не наблюдались, напротив… Легко ли назвать одним на всех именем или доверительно-уважительным прозвищем-аббревиатурой явно инородное да ещё с симптомами мании величия тело? Усмешливые – бывало, что и озлобленные – болтуны улавливали в Германтове образное сходство с неординарными пернатыми – с белой вороной, рекордно упрямым и самым самодовольным из индюков, павлином, распускающим, надо не надо, хвост; ещё и приговаривали частенько: «С него как с гуся вода». Ну да, что было, то было: не состоял, не участвовал, не привлекался, не расталкивал локтями, не подсиживал, не наушничал, не предавал, ничего конъюнктурного не сочинял, под диктовку идеологического принуждения не писал, не подписывал… И не подхалимничал, не пресмыкался – не зависел от покровителей, ибо таковых не имел, без протекций-рекомендаций, исключительно благодаря своему усердию и уму поднимался по спирали успеха и, свысока посматривая на околонаучный серпентарий, конечно, знал себе цену. «Такой, – цедили сквозь зубы, – от скромности не умрёт… а какой позёр… Да, да, напомним – позёр». Среди затаивших неясные обиды коллег он прослыл также человеком в маске: да уж, с учётом ситуаций-обстоятельств ловко маски менял: то он в невозмутимо-защитной маске, то уже надменную нацепил или, пуще того, презрительную. И даже человеком в футляре, добавляя к футляру едкие эпитеты, обзывали нашего неординарного героя; порой, правда, блюдя публично нейтральность, но – исключительно для объективности! – подчёркивая замкнутость и гордую отчуждённость, помещали Германтова в непроницаемо-прозрачный футляр, хотя чаще, дабы намекнуть на склонность к внешним эффектам в полемике ли, на лекционной кафедре, в претендовавших на сенсации книгах, да ещё и сарказма добавить в характеристику, запирали его, непримиримого и колкого, когда осмеливались неловко задевать тупым оружием оппоненты, в изукрашенном в духе боевого оперения футляре или – Юрий Михайлович ведь и редким для нашего вульгарного безвременья эстетом был! – в вычурном футляре, изысканно инкрустированном или ещё каком. Едва заводилась речь об агрессивном обаянии Германтова, развязно-ехидных златоустов хватало, иные из языкастых студентов неотразимого пожилого мэтра вообще с озорными улыбочками в гламурных плейбоях числили, однако – заметим справедливости ради, – оснащая своего профессора налётом гламурности, хлёсткие, но недалёкие вьюноши протыкали перстами небо, поскольку взыскательный в вопросах вкуса профессор гламур на дух не выносил, хотя безупречные, но неброские линии чуть небрежных его одежд сами за себя говорили, а уж сердечные томления сохнувших по нему – сравнение с плейбоем после семидесятилетия своего, пожалуй, могло бы ему польстить – лаборанток-ассистенток-аспиранток студенты чуяли за версту. И, само собой, Нарциссом его называли тоже. Обычно повстречать Германтова можно было бы на деловитом пути его в Академию художеств: на Большом проспекте Петроградской стороны, на Тучковом мосту, на Первой линии Васильевского острова или, когда на углу Румянцевского садика сворачивал он направо, – на набережной Невы. Но если повезёт проследить за Германтовым, когда изредка и с какой-то особенной степенностью шествует он по Невскому, по главной славной нашей петербургской коммуникации, когда при этом не накрыт он большим зонтом и не спрятан благородно-серебристый боксёрский ёжик под сдвинутым на левую бровь французским чёрным беретом, а светит солнце – шествует он, нетрудно догадаться, по солнечной стороне проспекта, – то и действительно нельзя будет не заметить, что, не теряя ни на миг самоуглублённости, боковым зрением он, моложаво-стройный и спортивный, неизменно элегантный, успевает ловить свои отражения в витринах или окнах автобусов.