Геррон - страница 23
Здесь это называется кумбаль. Или кумбалек, если совсем уж маленький. Отдельная каморка.
У нас двухъярусная койка – две рядом тут бы не поместились, – два стула и два ящика из-под маргарина, которые – поставленные друг на друга – имитируют стол. Пахнет, естественно, розами и весенней сиренью. Ведь отхожие места воняют. Но в Терезине воняет все. К этому привыкаешь. И десять тысяч человек завидуют нам из-за нашего жилья класса люкс.
Если Ольга права и война придет к концу еще до того, как нас увезут в Освенцим, если я сделаю фильм и немного затяну его производство, лишь чуть-чуть, чтобы меня не могли обвинить в саботаже, если мне повезет, если произойдет чудо, если, если, если – то я буду смеяться над L3, 24. «В борделе, где был наш дом», – буду я распевать. Все детали покажутся только смешными.
Если я это переживу, Терезин превратится в анекдот. Как вообще любая жизнь когда-нибудь сокращается до анекдота.
Всегда одинаковые подростковые истории, сто раз пересказанные, пока они, точно затертый скетч из ревю, не станут состоять из одних сплошных острот. С тем, что было на самом деле, они уже не имеют ничего общего. Поцарапанная копия фильма, которую слишком часто крутили. «Дело было так» – говорят, но так вовсе не было. Разве что слегка похоже. В лучшем случае.
А потом есть другие истории, другая история, о которой никому не говоришь и которую поэтому никогда не можешь забыть.
А в остальном? Обрывки. Осколки памяти. Детали мозаики, которые больше не складываются ни в какую картинку.
Запах жареной картошки, когда проходишь мимо квартиры консьержа. Хайтцендорфф, который что-то чинит у нас на кухне, пятно пота на его нижней рубашке – географическая карта с растущими континентами. Моя любимая мягкая игрушка, лев, шерсть у которого все больше вытирается, пока в какой-то момент он уже не поддается ремонту, и я хороню его в Тиргартене под кучей осенней листвы. Мертвый голубь. Первая острота, которую я заучиваю: я усталый кенгуру. Кучер подводы, который на перекрестке стегает свою усталую лошадь. Лунное затмение 1906 года, как мы все таращимся в небо, пока в самый решающий момент его не затягивают тучи. Д-р Беллингер, который в кабинете физики хочет продемонстрировать нам упругий удар и при этом вывихивает себе руку. Тому делать нечего, кто пишет, что sum – наречие. Первый дирижабль над городом и моя зависть к Калле, которому разрешают поехать на полигон в Тегеле посмотреть на его приземление. Воздушный змей, который мне подарили на день рождения и который в первый же день запутался в дереве. Испытание мужества – проглотить дождевого червя, и как я от него откосил. Фейерверк, от которого я с криком проснулся, и мама со словами «Это новый век». И уже сейчас я не могу различить, то ли я вспоминаю само пробуждение – а ведь не было еще и трех лет, – то ли рассказ о нем.
Вот и вся моя юность. Больше ничего.
Слишком мало воспоминаний о моей матери. Я даже не могу уже припомнить ее лицо. Лишь пару несущественных деталей. Как она, кашляя, держала перед ртом кулак так, будто хотела деликатно выплюнуть в него вишневую косточку. Накрахмаленные белые блузки, которые она надевала по официальным поводам; тогда к ней нельзя было подходить близко, а то она хрустела. Она никак не могла или не хотела запомнить слово конферансье и вместо него говорила конференцер. Но это было уже потом, после войны.