Гном. Часть 2 - страница 46
– И-и… Да с какой радости тебя-то в погонялы поставят, Федь? Чай, почище найдутся. Офицерье, грамотеи культурныи, сынки начальнические.
– А – увидишь. Как я сказал, так и будет. А все почему? А потому, Пыхов, что власть у нас не барская какая-нибудь, не буржуйская. Она у нас рабоче-крестьянская, плоть от плоти, значит, кровь от крови трудового народа. Поэтому хрен ты ее обманешь. Она все про нас наскрозь знает, потому как знает себя. И как тебя, Пыхов, в два слова раком поставить, чтоб только пахал да помалкивал. И кого приставить, чтоб за такими вот приглядывать. Не за тем, чтоб не озорничал. Не. Чтоб пил только до полусмерти, а не вовсе вусмерть. Чтобы, значит, и дальше было с кого три шкуры-то драть…
Низкорослый, корявый Пыхов встал, медленно разогнулся, и с мертвым, ничего не выражающим лицом придвинулся к Федору. Никогда, ни к одному обидчику в детстве, ни к одному фашисту, ни к самому Гитлеру он не испытывал такой ненависти. Ослепительной, не дающей даже подумать о последствиях. Потому что никому еще не удавалось так ловко зацепить его за живое. Так только свой может, который плоть от плоти. Когда движутся так, неторопливое вроде бы движение не привлекает внимания, остается невидимым. И Федор, обычно по-волчьи сторожкий, не заметил, как блаженный соратничек подобрался к нему слишком близко. Будь градус его бешенства только малость меньше, он взялся бы за сточенную «финку», которой два года щепил лучину, кромсал хлеб и вскрывал банки с американской тушенкой. А так он только страшно, с непонятно откуда взявшейся силой, которой он и сам-то за собой не знал, ударил сидящего на корточках Хренова в скулу. А потом с рычанием вцепился ему в горло мертвой хваткой.
– Вот здесь, – капитан, щурясь от дыма причудливо закушенной «беломорины», косился в текст протокола, – Пыхов Василий Иванович, рядовой, беспартийный, указывает, что ты, Хренов, злостно клеветал на колхозный строй, утверждая, что: «Все колхозное крестьянство – это те же рабы, а руководство – те же баре, только хуже, потому что больше из трудящихся выжимают соку». И что: «Немцы – невпример лучше нашего живут, потому как без колхозов, и в гробу видали наше освобождение». И что «Фашисты – они только чужих гнули, а своих мужиков берегли, а наши только своих гнуть и умеют». Это какие такие «наши», Хренов, а? Че молчишь-то? Говори, верно изложено по факту, иль нет? Может оклеветал тебя придурок Пыхов, напраслину возвел? Так и есть? А вот теперь скажи мне, умник, – хоть один человек в это поверит? Ну ладно, я поверю, должность у меня такая, советским гражданам верить, – а еще найдется хоть один? А соратник твой, на вопрос о причинах своего странного поступка сообщил, что подумал, будто ты «немецкий шпион, из власовцев или еще какой предательской сволочи, и решил тебя задержать, пока не ушел». Понимаешь, Хренов, он, сдуру, такую подоплеку подвел, такой базис с надстройкой, что трое умных не выдумают. Его пожурят, что сам полез, а не обратился в спецотдел, мне – раскрываемость и бдительность, а тебе статья за контрреволюционную пропаганду…
Федор молчал. Он лучше большинства понимал, что любые попытки что-нибудь объяснить, – мол, он вовсе и не то имел ввиду, что говорил, – только утопят его еще глубже. Да и говорить-то ему было трудно. Мозгляк Васька треснул его так, что, похоже, сломал скулу. Левую щеку разнесло так, что закрылся глаз, рот с этой стороны не открывался, а скулу дергало нудной, колющей, неотвязной болью. А еще болели два сколотых, не поймешь – как, зуба. Но куда сильнее чем они, чем даже перспектива следствия и трибунала, болело недоумение: ну не должно было такое приключиться – с ним! Наоборот должно было быть, по всему! А всего-то не сдержал говнистой натуры, оттянулся на придурке, отнял у блаженного цацку, – а жизнь-то и кончилась, и не выбраться.