Год цветенья - страница 12



– Пошел ты, Федечка, – морщится презрительно моя любовь.

– А че, Ритка, думаешь, у меня бабла мало? Мы с пацанами в этом году вот интернешнл затащим, по ляму долларов на рыло, ваще на школу забьем, на Мальдивы с тобой покатим, так что зря отказываешься.

Скромная моя Элоиза в ответ произносит удивительно приятные и здравые слова:

– Федя, дота твоя для бомжей, понял? Настоящая игра – это Ripple.

– Да это вот че за гавнецо консольное, – прихохатывает Федечка. – На пеке даже не вышло, мыльный шутерок типо олдскульный какой-то…

– Федечка, а может, у тебя просто до таких шутерков не дорос?

– Хы, не дорос вот. Ритка, ты че, не знаешь, не видела, у меня длинный!

– Вали отсюда, Федя, тренируйся больше, сынок, прежде чем к девушкам приставать, – ставит точку в разговоре Элоиза. – Пошли, Надюш. Не миллион тебе в рыло, а мой парень в рыло тебе даст.

Федечка вслед недовольно дразнится:

– Ритка-головастая, слышь, да нет у тебя никого! Этот вот, что ли, Тоха? Я твой парень. Откуда у тебя парень?

Даже не знаю, за что следовало бы оттаскать за ухо нахального паршивца: за то ли, что неравнодушен он к моей возлюбленной, либо за его возмутительные высказывания о вещах, в которых мальчишка ничего не смыслит и едва ли будет смыслить спустя годы.

Через полтора часа перебирался из здания городской библиотеки в здание нашей, вузовской, – повествовал далее брат. – Боковая, в стороне от центральных, прелестная пустынная улица совсем не расчищена. За изгородью в детском дворике огромные сугробы, а тут перескакивать только остается с льдинки на льдинку, с борозды снега на борозду, от глубоких луж и ручьев. Каша серого, селедочного, черного, а в ней единственную дорожку находишь. Здесь она, темная, неизвестная страсть природы! Каждый шаг приходится делать выбор: наступил не туда – провалился, ноги в воде, поэтому требуется скакать, перешагивать, нащупывать дорожку – один верный ход раз за разом, от тебя самого он зависит, никто его не подскажет. Чистая, незапятнанная свобода, альтернативность пути под понурыми, очень черными, нависшими деревьями, по бесконечному неисчислимому многограннику таяния. Самое замечательное, волнующее ощущение первой весны. Век бы так отыскивал путь и пробирался вперед.

– Тош, а, Тош, – после двадцати минут осточертевшей геометрии, в неожиданном приступе томности и меланхолии тычет ручкой в толстую спину Надя.

– Чего тебе? – бурчит тихо Тошка, которого вырвали из вцепившихся клещей горя.

– Тош, ну будь лапочкой, напиши мне стишочек, ты обещал вчера, пожалуйста, напиши. Хочешь, я тебя за это чмокну?

– Ты же Надежда, то есть полностью?

Юный сочинитель, с сердцем, переполненным страдания и ужаса, за остаток урока, решая параллельно задачу, вытаскивает из себя пять строф. Ему таким богатым и оригинальным кажется технический прием, когда в каждой строфе он рифмует имя «Надежда» с другим словом. Заимствует он из школьной программы наивнейшие случайные обороты вроде лошадиного словечка «Чу!». Творит Тошка, однако, не о безразличной Наде, чьи лукавые ледяные губы в щеку вряд ли сколько-нибудь утешат.

Слепя прохожих шарфом снежным,

Кружится на коньках метель —

Кружит веселая Надежда

По синей улице своей.


Грустит небрежно иль безбрежно

Ее любовник у окна —

К нему прелестная Надежда

То горяча, то холодна.


Но чу! Торопится Надежда

К нему, к нему, скорей, скорей,

Среди толпы обняться нежно