Год цветенья - страница 23



Я вспомнил, как сегодня утром, в брошенном дневнике гораздо дольше, непрерывней, холодней дул и дул раннеапрельский ветер в комнату брата. угол дома ровно приходился в воздушную воронку между двумя другими высотными строениями. Маленькая хмурая комнатка пронизывалась гулким воем, становилась холодней, а Женя в халате и свитере сидел еще, с накатывающейся температурой, перед монитором. У него садился голос. Несколько суток подряд, под регулярные завывания неуступчивого апреля, обмораживаясь при входе в покинутое жилище, было радостно выздоравливать, избавляться от тающего недуга, лежа на другом непривычном диване и читая такие понятные когда-то и такие сложные теперь фрагменты великого француза об универсальном соотношении субъекта и объекта, будто то артист и публика, влюбленный и другой, автор и герой. Ноги укрывало одеяло. Компьютер на маленьком столике у глубокого кресла стоял. Ходил Женя по квартире, кашлял и чихал, избегал морозной стороны. Много и хорошо думалось. И было приятно закутывать горло в шарф, тепло одеваться и таки выбираться в магазин, в аптеку. Кресло с подушкой, низко стоящий экран, длительность протянутых до мыши и клавиатуры рук, жесткий диван, платяной шкаф обеспечивали небывалый, незнакомый опыт ценности бытия. А еще мерещилось и не верилось брату, что, если когда-то в этой комнате он играл на полу в игрушки, то теперь этой весной воссоздаст в рисунках (он уже лет пять ничего не рисовал) и записях то недоигранное, важное и высокое, что обременяло и требовало к себе внимание, что многие годы не дает покоя и обрывается, висит обрубленной веревкой, которую не натянуть снова.

Ветер лупил и лупил, остужал, мело даже, горел целый день свет. А надо мной и моей спутницей располагалась яркая лазурь.

– А мы с Тошкой зимой, представляешь, Доюш, сюда дотопали и чего-то на лед спустились. Погода ноль градусов, я его потащила сначала до острова, а потом вообще на другой берег, брутальненько так. Льдины под ногами разъезжаются, мы чешем. Мы в зоопарк очень хотели, пришли, а он уже закрылся. Дрюш, а ты бы меня перенес на тот берег на руках? Или переплыл бы со мной на шее?

– Тебя, моя любовь, я и не через такие грозовые высоты перенесу, – заметил я небрежно, избегая допускать свои лапищи в поле зрения. – И не так еще далеко утащу.

Одинокий волос зацепился за ее губу, она одним пальчиком отбросила его назад. Разворачиваясь, чуть не упала и не разбила колено, отчего возникла необходимость таки поддержать ее, тронуть грядущее чудо. Жаль, что после множества других острота подобного внезапного прикосновения уже не отпечатывалась жарко и подолгу на ладонях. Ух, немало же с четырнадцати лет перетрогал я ладошек. Но подобного удовольствия, разумеется, не предоставляла ни одна из них, даже в ностальгически-рассеянной ретроспективе.

Она возвратила телу равновесие, чуть закрутившись против часовой стрелки. Я припомнил, какие последствия имела дальнейшая и упорная борьба Жени за право вольного следопытства в священных его местах. Он писал, он верил, что с таянием и исчезновением снегов они раскроются свободно, но вмерзшие когтями в почву грязно-селедочные остатки морозного чудища на пути от остановки сопротивлялись окружающей зыбкой черной мешанине. Шлепал брат по размокшей, разъезжающейся под ногами грязи, постепенно отягчались ноги, чавкали на них колодки, и желанного просвета впереди не намечалось: тощие деревья, лужи и перепутанный рельеф земляных комьев, готовых от малейшего касания развалиться на липкие слоистые пласты. Едва выбрался из цепкой десятиградусной трясины весь ею запятнанный брат. Кажется, он там одного пожилого человека заметил, что дважды попадался и, единственный, одиноко путешествовал. Почва сочно упивалась остатками снегов. Женя в шутку, припомнив школьную анекдотическую мифологию, обозвал земляную хищную субстанцию oil’ом – черной невкусной дрянью, которая служила топливом для воображаемого концепт-кара, сделанного из учителя физкультуры.