Год цветенья - страница 24
Поглощал и воплощал мерзость ежедневности oil. Выждав неделю, Женя выдвинулся вновь. Относительная сухость и теплое солнышко внушили доверие, отчего спустился брат вниз, в долину, где, однако, змеились клубками холодные удавы из глины и песка, стекали ручьи – неприветливый хаос. Не возвращаться же назад! – смело он решил и двинулся сквозь кусты, отыскивая сухие дорожки. Мокрые подвижные ветви теперь прикасались к непокрытой голове, к волосам. Прыжки и медленные маневры сквозь черные кучи, обросшие травой. На противоположный холм брат взобрался, а там предпочел не развернуться обратно, чего никогда не любил, но тропкой неизведанной продвигаться вдоль ручьев на дне долины. Куда ни выводила тропка, как ни тщилась она сблизиться с дорогой, ее неизбежно обрывал ручей во рву спокойной высокой грязи; впрочем, и дорога присутствовала довольно условно. Этот ров отсек любой выход назад, но таки обнаружил неизвестно кем оставленную слабину, признак обманувшей процесс человеческой мысли – тонкое перекинутое бревно. Брат решил пройти по нему, подбежал, приготовился, встал на него, сделал шаг, другой, упал ногами в матовую воду, выскочил на относительно сухое место. Пробежав еще немного к уже преобразившимся, сытым водой возвышенностям, задумался Женя о том, что вместо блаженного бега выходит утомительная пародия, череда остановок и борьбы с обстоятельствами, что тело устало и не хочет больше двигаться, а солнцу не следует чересчур верить. Он пошел до остановки. Выйдя из автобуса, до дома он уже хромал, правой ноге внезапно показалось крайне неудобно и жестко впиваться в бок кроссовки. Однако со снятой кроссовкой, дома не исчезла та же по правому контуру глубоко залегшая линия боли и неудобства, напротив, ограничила даже внутриквартирные перемещения и намекнула, что теперь-то, когда мир высохнет, побегать, может, и не удастся, что она иногда надолго и даже навсегда посещает или, во всяком случае, не забывает о своем присутствии иногда напомнить. Раз ошибся и потянул – так оставайся холить самодовольную и бесполезную ногу на диванной мягкости, а лучше в воздухе, который менее прочего язвит неуступчивую полоску.
– Дрюш, глянь, какая красотища! – мы разворачивались и возвращались с недолгого приятного моциона. Она обвела раскрытой ладонью город, что поступательно возвышался от набережной, вырастая все более тяжеловесными строениями, изымая постепенно растительные завитки. – Такой ты с моста не увидишь красотищи, когда едешь.
– А что это за дом с темно-розовыми балконами? – указал в отдаленную высь я. – Никогда по этой улице наверх не взбирался.
– Фэзэ, новый какой-то, наверное, – поправила она джинсовое платье.
– Мне, моя хранительница красок, этот кремовый дом и его сиреневые балкончики как будто знакомыми кажутся, как будто он строился и параллельно сторожил путь куда-то, к кому-то? – я эффектно потер подбородок. – Только вот к кому?
– Хи, как он может параллельно сторожить? Он даже не параллельно улице, наверное, стоит, – отчаянно сощурилась, распушив ресницы и почти сонно смежив веки, моя слепнущая от занятий любовь.
– Оставь школьную геометрию, – ответил я.
Следующий кусок дневника успел я лишь проглядеть предварительно до ее звонка. Брат восторгался. Такие милые люди, оказывается, его ждали, все приняли – полузнакомые – в холодной аудитории – на собрании выпускников, а была еще уютная светлая комната с докладом, немного случайного внимания и добреньких улыбочек от тех, с кем Женя никогда на протяжении учебы не сообщался, а они оказались веселыми и далеко не столь страшными. И теперь, после десяти дней отдыха, он вернул за час бега к жизни ногу, а священные места облачились в декорации всякого приемлемого пейзажа из сентиментальной прозы – голубенькое небо, редкие облачка, весенняя легкая зелень травы и деревьев, сухая рыжеватая земля – а также наполнились тем, чем с тяжелою кропотливостью украшала, добиваясь реалистичного эффекта, пейзажи авторы века девятнадцатого – ароматами, звуками какой-нибудь птицы, какой-нибудь сомнительно-щегольской диалектной номинацией флоры. Флора цвела. Было очень тепло. Был смысл. Там обрадовались Жене, там Женю вновь ждали. Наконец-то была свобода бега и долгое предвкушение будущего. А я, Андрей Чарский, схватил таки Марго посреди пустой площади и вцепился в нее (хотел дописать для пущей иронии – с кровавой болью) поцелуем.