Читать онлайн Абрам Терц - Голос из хора
© Синявский А.Д., наследник.
© Бондаренко А.Л., художественное оформление.
© ООО «Издательство АСТ».
Моей жене Марии посвящаю эту книгу, составленную едва ли не полностью из моих писем к ней за годы заключения.
1966–1971
…Книга, которая ходит вперед и назад, наступает и отступает, то придвигается вплотную к читателю, то убегает от него и течет, как река, омывая новые страны, так что, когда мы по ней плывем, у нас начинает кружиться голова от избытка впечатлений, которые при всем том текут достаточно медленно, предоставляя спокойную возможность обозревать их и провожать глазами, книга, имеющая множество сюжетов при одном стволе, которая растет, как дерево, обнимая пространство целостной массой листвы и воздуха – как легкие изображают собой перевернутую форму дерева, – способная дышать, раздаваясь вширь почти до бесконечности и тут же сжимаясь до точки, смысл которой непостижим, как душа в ее последнем зерне.
I
– Я буду говорить прямо, потому что жизнь коротка.
…Вообще интересно, как человек ищет лазейку, чтобы существовать. И ставит себе вопрос: а что если попробовать жить от противного? когда невозможно? когда самая мысль гасится усталостью и равнодушием ко всему? И вот тут-то, на этой голой точке, встать и начать!
Здесь всё немного фантастично – и лица, и вещи. Всё немного «воображаемый мир». Токи ожиданий (конца – срока, жизни, света) сообщают мельчайшим фактам необычную возбужденность. Солнце низко над горизонтом, и поэтому тени длиннее.
Я вдруг убедился, какую роль для художника играет живая натура, доколе она не просто объект изображения, но метафора и дыхание его внутреннего мира. Для художника великое дело найти свою натуру. Ему всегда не хватает действительности, и он вынужден выдумывать. Когда же волей случая или силой судьбы ему подвертывается жизнь, отвечающая его мыслям, он счастлив. Он смотрит на эту страну и говорит «моя», точно она предназначена единственно для его созерцания. Смотреть на нее и радоваться приметам, родственным его распростертой, рвущейся навстречу душе, доставляет такое же полное наслаждение, как сочинение тобой же запроектированной картины. Ты узнаешь себя в окружающем и чувствуешь, как в эти минуты жизнь достигает силы и насыщенности искусства. И нет нужды – сумеешь ли ты воплотить свое открытие. Оно дано тебе во владение, и этого достаточно. Так Пушкин впервые встретился с Бессарабией и наблюдал еще не написанных, но уже готовых цыган. Так Лермонтов застыл на века перед панорамой Кавказа.
…Был, и нету тебя. Ты только форма. Содержание – не ты, не твое. Запомни, ты только форма!
Они не живут – они экзистируют.
(Заключенные в лагере)
– Смотри: луна в окне – как живая!
Если жизнь пуста и скудна, одежда сера, то на этом бескрасочном фоне лицу предоставлено право повышенной изобразительности. Ему отводится место – восполнить недостающие звенья и ответствовать за человека. И вот лицо становится откровенно утрированным. Почему у городских, у приличных в общем-то лиц появляется невнятность? Контуры затерты, стушеваны неопределенным жирком – при наличии характера, костюма и положения. Но в старости или в тюрьме, там, где ничего не оставлено, страдание прорезало лица, и они высунуты на зрителя: нос торчит, как копье, и глаза мечут бисер, и рот оскален, за неимением стандартной улыбки, в нескрываемой жадности – быть. Лицо несет честь последнего представительства. Старик читает справочник по элементарной математике. Сынок прислал соседу. Ничего не понимает. Какие-то синусы-косинусы. Все равно читает. От корки до корки: сынок прислал!
(Это – к душе вещей. Если бы ты сюда кому-нибудь прислала задачник по геометрии, я, наверное, не утерпел бы и тоже взял – посмотреть. Соприкосновение с лицом важнее содержимого книги.)
– В нашей теплой компании каждый остался жив чисто случайно и помнил потом об этом и рассказывал об этом всю жизнь.
– Кто жрет, а кто спит – у каждого своя способность.
– Нас было шесть камер – убийц.
– Если спросит Господь, что самое худшее-лучшее было в жизни. Худшее – выберу четыре эпизода. А лучшее – скажу: анаша.
– Вот это нас и губит, что мы думаем, что уйдем.
(О преступлениях)
– Время двигалось к оправке.
(Эпос)
– Воны смеюцця с руського чоловека!
– У меня организм атрофирован.
– Съешьте конфету, чтобы сладко было во рту.
…У меня все интересное, что происходит внутри и вокруг, имеет тайную сноску рассказать тебе, и я настолько привык все это сносить с тобою, что такое направление предметов к тебе и дает им смысл.
Когда меня спрашивают, что такое искусство, я начинаю тихо смеяться от удивления перед его непомерностью и своей неспособностью выразить, в чем же заключается все-таки его непрестанно меняющееся и притягивающее, как свет, содержание. Господи, всю жизнь я потратил только на то, чтобы раскусить его смысл, и вот в итоге ничего не умею и не знаю, как об этом сказать. Я говорю: «возможно», «наверное», «будем надеяться», «не есть ли оно то или то», и тотчас теряюсь в неразгаданности задачи. Поэтому так убивают определения присяжных эстетиков, в точности знающих, что оно такое (как будто это кому-нибудь удавалось, как будто это можно узнать!). Искусство всегда более-менее импровизированная молитва. Попробуйте поймать этот дым.
Все время кажется, что есть на свете какая-то книга, которую надо непременно прочесть, да только все никак не найду – какая?..
Отчего человек испытывает удовольствие?
С какой страстью это поется! Точно нам хочется быть на себя непохожими и узнать – хотя бы так – чудо Преображения. Весь театр отсюда, все наряды: а я – не я.
Хочется тоже быть несчастным.
Да и взять известную песню: «Теперь я горький сиротина». Он не тройкой тешился, а тем, что – сиротина.
Приятно страшное.
– И умру я страшной смертью – от огня…
Это сказано с пафосом. С дрожью в голосе от благоговения перед торжественностью взятой ноты, обетованной судьбы…
Это как в балладах Жуковского. Я почему-то вспомнил «Ленору».
Не грусти, милая. Волей судьбы мы перенесены в тот светло-зеленый, романтический период юности, когда объясняются в чувствах пылкими письмами, клянутся в дружбе навеки, делятся планами жизни и вздыхают над фотографиями. У нас не было этой увертюры, и вот она сыграна где-то в середине действия, немного невпопад, на старости лет – для восполнения пропуска. Она позволяет все начать сначала и с толком с расстановкой пройти эти первые шаги, которые обычно пробегают, не оглядываясь, не думая о прошлом. А у нас есть на что оглянуться и на кого посмотреть, прибавив к прошлому трепетную надежду и робость бесстыдно, навзрыд произнесенного первого слова: – Возлюбленная!
6 мая 1966
Воспоминание. Во чреве китовом. Лестницы, снасти, мачты, палуба корабля, почему-то внутри корабля, железный трюм, железные внутренности, полутьма, кажущаяся мраком в первый момент, память: «где-то в кино видал», расставленные ноги на палубе, вытянутая, настороженная шея, взмах руки, проходите, азбука жестов, заменяющая голоса, тишина, торжественное спокойствие клиники, больницы, медицинская часть – поэтому тишина. Палата. Приемный покой. Раздевайся. В тишине ненатуральное, цокающее щебетание птиц. Снасти. Стропила. Плавучий дом отдыха. Лубянская тюрьма.
Человек попадает в «ситуацию искусства» подобно тому, как, родясь, попадают в «ситуацию жизни». Тогда для него всё – искусство, под каждым листком – и дом и стол. Говорят: «– Он что-то видит» (потому что – художник). А что он видит? Только одно: что всё полно искусством.
Тут вся сила во множественном числе. Безграмотность и неправильность речи, отклонения в жаргон, в диалект смещают слово – в поле слуха. Случается, и беспризорная сказка звучит реально, несмотря на заезжий сюжет злой мачехи или чужого отца. Восьмилетний ребенок слышит, как отчим матери:
– Или он – или я!
– Не беспокойся, Степа, через неделю мы его похороним.
Тогда он убегает из дому, и начинается жизнь. «Наблюдается социальная запущенность и патологическое развитие личности» (из психиатрической экспертизы).
Когда ничего другого нет под руками, искусство начинает рассказывать о себе и на этом сюжете развязывает язык. Существовали поэты только о том и писавшие, что они – поэты. Искусство, как женщина, вертится перед зеркалом и смотрится на себя в ожидании гостя. Бывает, весь век оно так и сидит – в девках, но это уже не имеет значения.
Хорошо, когда в песне слово тянет слово и сюжет срабатывает, как условный рефлекс.
(Вероятно, правильнее: «безупречно невинной»: рифма и по смыслу экспозиции.)
(Вот и нагляделась!)
(Правильнее, наверное, все-таки: «и на танго увлек». Бостон показался шикарнее и выбил рифму. Прекрасен эпитет «суеверный», не имеющий никакого смысла, кроме декоративного.)
(Последние две строки – по высшему баллу.)
(Вот мы и свели счеты с прокурором!)
(В жизни коллизия совершенно невозможная – чтобы прокурор судил свою же дочь. Но художественно – достоверная и решающая. На сходном повороте построен, кажется, финал «Девяносто третьего года» Гюго.)
(Ради этой слезы написана вся песня.)
Какие только фокусы ни выкидывает искусство и, пиша обо всем на свете, пишет только о том, каково оно из себя, и любуется автопортретом. Только ли? В конечном счете оно в самом деле твердит лишь о собственном необъяснимом присутствии, расцвете, возникновении и, теряясь в действительности, не имеющей к нему отношения, любую глупость готово выдать за факт своего местопребывания в мире, стоит тому едва пошевелить пальцами.
В потенции всякое слово художественно. Произнесите слово с акцентом, с нажимом, и оно загорится и потянет в поэзию, чьи ритмы и рифмы лишь средства и признаки акцентированного произношения.