Голос из хора - страница 18
– И ты был когда-то «Я»!..
Перед расстрелом или побегом думают, что уцелеют, что пуля пройдет мимо. Навылет. Он говорил: для таких не бывает конца, но есть дверь: она откроется в последний момент: не убит, но – спасен.
(Почему-то все-таки просил стрелять не в лицо: выстрел в лицо – последняя смерть, безвыходная – выход души – лицо?)
Возможно, минута сверхъестественного напряжения, в какую «видят всё», отмыкает замок как ключом, и дверь открывается – ровно по мерке, по форме тела, – куда человек, не успев умереть, уходит… Я – дверь.
(Другой случай, обратный: перед казнью себя ослепил – чтобы не видеть смерти, как под одеялом укрылся, либо как тот мальчишка уцепился, когда уводили, за ногу такого же смертника: – Дяденька Шота, не отдавайте! – Тот потом рассказал…)
– Я не хотел жить, когда впервые услышал о смерти.
– Тринадцать раз я в него стрелял. В упор. Но так его, значит, Господь оберегал, что он встал и ушел.
– Господь устраняет меня из любви ко мне, я подумал.
Чтобы я лишнего не нагрешил.
(Перед расстрелом)
Колдун посмотрел на воду и говорит:
– Будет жить… Но лучше б его Господь прибрал.
Разговоры о вероятном этапе. Старик:
– Да я уже, милок, о другом маршруте думаю.
– Дал простор фантазии, написав на запретке: «Не бойтесь смерти».
Предположим, встречный рассказывает о расстреле, и весь ход изложения заставляет подозревать, что это его расстреляли, но он, недосказав, уходит как ни в чем не бывало, оставляя вас теряться в догадках, с кем же вы разговаривали.
Наверное, у него позади большая, «главная» жизнь, а сейчас – ее отражение в полутьме тюремного быта, в полузабытье, воспоминание о «том», настоящем, чем он, в сущности, живет до сих пор (спрашивается, о чем разговариваем, если каждый твердит о своем, о «главном», и диалог перерастает в повторение мысленных жалоб, отправляемых по привычке в пространство, по отрешенной способности жить «главным» событием жизни и по отношению к нему всё располагать, объяснять), о чем не спрашивают, не принято спрашивать, но что послужило причиной, завязкой «этой», вторичной жизни, о чем непрестанно думает человек, переживающий в частной судьбе, может быть, всю глубину нашего грехопадения в целом, – и, может быть, наиболее правилен этот вид существования, как более осмысленный, сообщающий тусклой действительности «ту», «большую» мотивировку.
…Смех соседа по ночам, давящийся хохот под одеялом (я думал, он онанирует, а он смеялся) на верхней койке, тихо живущего днем своими, такими большими, «главными» мыслями: тупое лицо идиота, и такой полный, такой осмысленный хохот ночью.
Отсюда же страх перед выходом, перед жизнью «на воле», ничем не мотивированной и совершенно «пустой», на взгляд пережившего состояние полноты. – Ну а женщины?! – ему говорят. А что ему женщины? – молчать, улыбаться и снова молчать. Одинокие скитальцы с прошлыми жизнями, молчащие потому, что – какое, собственно, ко всему «этому» они имеют касательство?
Мы пришли на землю для того, чтобы что-то понять. Что-то очень немногое, но крайне важное.
Лицо человека, иссеченное мелкой нарезкой каких-то необычайно запутанных, хиромантических линий. Человек в переплете истории, плачущий над ненастоящей, предписанной ему до кончины в ходе дознания жизнью. Куда ему обратиться? Существование в подтексте истории. Кто вернет ему доисторическое, заурядное, живое лицо?
Задумчивость и додумывание до крайних степеней глубины у выдернутых из жизни и посаженных за решетку созданий. Трансцендентное в сознании выдернутого. Личность в нем неизбежно уходит на задний план.