Голый конунг. Норманнизм как диагноз - страница 12



Имя шведского норманниста XVII в. О. Рудбека сделалось в науке нарицательным, ибо он, дойдя в своей необузданной фантазии, зацикленной на прославлении Швеции, до мысли, что она и есть Атлантида Платона и что она, являясь «прародиной человечества», сыграла выдающуюся роль в мировой истории, в том числе древнерусской, «доказывал» эти норманнистские бредни переиначиванием древнегреческих и русских слов в скандинавские (термин «варяги» он производил от древнешведского warg – «волк» и заставлял шведских «волков»-варягов бороздить Балтийское и южные моря вплоть до Спарты). В 1856 г. С.М. Соловьев подчеркнул, что Рудбек своими словопроизводствами, основанными «на одном только внешнем сходстве звуков», возбуждал «отвращение и смех в ученых…». Современные шведские исследователи, в частности Ю. Свеннунг и П. Бейль, указывают, что Рудбек «довел шовинистические причуды фантазии до вершин нелепости» и что его эмпиризм «граничил с паранойей»[28].

Но то, что видели Миллер, Соловьев, Бестужев-Рюмин и Ключевский, категорично не желает видеть основная часть норманнистов, с возмущением осуждая Ломоносова в случае с его оценкой «Русской грамматики» Шлецера. Как, например, утверждал в 1904 г. С.К. Булич, Шлецер «неоспоримо» превосходил Ломоносова широтой филологического и лингвистического образования, проницательностью взгляда, а враждебные отношения к нему русского ученого «развились на почве научного соперничества сначала в области русской истории, а затем уже русской грамматики». При этом защитники Шлецера – даже в таком очевидном его отступлении от науки! – не принимают в расчет того, что «разнос» Ломоносова весьма благотворно сказался на их кумире. Ибо он уже в 1768 г., т. е. спустя всего четыре года после своего фиаско с этимологическими «опытами» в области русского языка, сам и абсолютно по делу учил «уму-разуму» современных ему деятелей от науки, с ловкостью фокусников создававших любые «лингвистические аргументы», посредством которых с той же ловкостью ими возводились многочисленные эфемерные конструкции, засорявшие науку. «Неужто даже после всей той разрухи, – искренне негодовал Шлецер, – которую рудбекианизм учинил, пройдясь по древним векам, они все еще не устали творить из этимологий историю, а на простом, может быть, случайном совпадении слов выстраивать целые теории?»[29].

Норманнистам, делающим особый упор на то, что Ломоносов не был профессиональным историком, и тем самым исключающим его из исторической науки, надлежит напомнить, что профессиональными историками не были и другие наши выдающиеся историки – В.Н. Татищев, Н.М. Карамзин, И.Е. Забелин. Что ж, их норманнисты тоже прикажут «на законных основаниях» исключить из исторической науки (такие действия, кстати сказать, уже не раз предпринимались в отношении антинорманниста Татищева, а сегодня его злопыхатели – и как же некоторые русские ненавидят и презирают все русское! – вновь активизировались[30])? И прикажут те, чьи имена, судя по их работам, не только что в памяти потомков, но даже в памяти современников не оставят никакого следа. След же Ломоносова в науке, в том числе исторической, при всех стараниях сегодняшних «ломоносововедов» (точнее, ломоносовоедов) никогда не сотрется. Ибо он слишком глубок и значим.

Профессиональными историками не были и немецкие ученые Г.З. Байер, Г.Ф. Миллер и А.Л. Шлецер, которых в обязательном порядке противопоставляют «неисторику» Ломоносову. Так, у Миллера за плечами были только гимназия и два незаконченных университета, в которых им был проявлен интерес не к истории, а к этнографии и экономике. Да и направлялся он в 1725 г. в Россию с мыслями очень далекими от занятия какой-либо наукой. «Я, – вспоминал весьма прагматичный Миллер, – более прилежал к сведениям, требуемым от библиотекаря, рассчитывая сделаться зятем Шумахера и наследником его должности». Но в 1730 г. недоучившийся студент, допущенный «для сочинения» академической газеты «Санкт-Петербургские ведомости», издаваемой на немецком языке (в ней давался обзор иностранной прессы), не имея никаких исторических работ, «