Горько-своевременные мысли. Что будет с Россией? - страница 9



Подавление декабрьского мятежа не привело к искоренению либерально-бунтарских настроений, а лишь на время загнало их в подполье. Например, в 1830–1831 годах во время польского восстания ещё более или менее действовал хрупкий компромисс имени внутреннего единства перед внешней угрозой, который привёл к ссоре Адама Мицкевича с Пушкиным из-за стихотворения последнего «Клеветникам России». Но уже в ходе подавления Паскевичем венгерского восстания 1849 года и особенно Крымской войны и польского восстания 1863 года всё громче звучали голоса, призывавшие к поражению собственного правительства и сочувствующие европейским народам, якобы запуганным петербургским жандармом; главным глашатаем этих информационных кампаний с середины 1850-х годов был А.И. Герцен, а главной трибуной – выпускаемый им и Огарёвым в Лондоне альманах «Полярная звезда», а затем журнал «Колокол».

Впрочем, в годы Крымской войны несколько парадоксальным образом (насколько это понятие вообще применимо к политике) Герцен, при всём его скепсисе и нелюбви к российской государственной власти, при всём субъективном освещении им хода боевых действий в прессе, в частной переписке всё же признавал: «Война для нас нежелательна – ибо война пробуждает националистическое чувство. Позорный мир – вот что поможет нашему делу в России». А в это же время многие умеренные либералы-консерваторы и даже некоторые славянофилы-консерваторы поднимали вопрос о желательности более явного поражения, дабы все язвы тяжело хворавшей державы оказались видны без прикрас.

Вот как об этом повествует наш великий историк Евгений Тарле в своем фундаментальном труде «Крымская война»:

«Славянофил А.И. Кошелев пишет в своих изданных за границей воспоминаниях: “Высадка союзников в Крыму в 1854 году, последовавшие затем сражения при Альме и Инкермане и обложение Севастополя нас не слишком огорчили, ибо мы были убеждены, что даже поражение России сноснее для нее и полезнее того положения, в котором она находилась в последнее время. Общественное и даже народное настроение, хотя отчасти бессознательное, было в том же роде”.

Вера Сергеевна Аксакова была настроена глубоко пессимистично к концу войны: “Положение наше – совершенно отчаянное, – писала она и признавала николаевщину более страшным врагом России, чем внешнего неприятеля. – Не внешние враги страшны нам, но внутренние, наше правительство, действующее враждебно против народа, парализующее силы духовные”. И по поводу смерти Николая эта умнейшая из всех детей Сергея Аксакова находит строки, почти совпадающие с герценовскими. Герцен радовался, что это “бельмо снято с глаз человечества”, а Вера Сергеевна пишет: “Все невольно чувствуют; что какой-то камень, какой-то пресс снят с каждого, как-то легко стало дышать… ”

“Либерализм” славянофилов был, впрочем, таким легоньким и слабо державшимся, что его уже через полгода после смерти Николая начало сдувать, и Хомяков, таким грозным Иеремией выступавший в начале войны, уже начал беспокоиться и писал другому “либеральному” славянофилу, Константину Аксакову, что “дела принимают новый оборот, но оборот также небезопасный”, так как западники (“запад”) могут “встрепенуться” и “что же тогда?”.

Иван Киреевский скорбел искреннее и глубже, чем всегда несколько актерствовавший Хомяков, и прямо заявлял Погодину, что если бы не крымское поражение, то Россия “загнила бы и задохлась”. Да и сам Погодин, поклонник самодержавия, перестал мечтать о Константинополе и заговорил в своих “Записках” и речах в тоне либерального негодования на николаевщину, потерпевшую поражение.