Господин Великий Новгород. Марфа-посадница - страница 12
– Оставь! – круто повернулась, не вышла, а выбежала из покоя.
Усмехнулся Олекса смущенно, опоясался плетеным пояском. Дворовая девка, Оленица, зашла подтереть пол, натужась, унесла лохань. Расчесал волосы Олекса костяным гребнем, еще раз усмехнулся, тряхнул головой, надел чулки вязаные, узорчатые, и так, в чулках, пошел к матери, на ту половину.
Прошел висячим переходом, глянул в мелкоплетеные окошки цветной слюды: в одну сторону – улица, кровли теремов, верхи Ильинской церкви над ними (птиц-то, птиц! весна), в другую – свой двор, сад. Увидел парня, слезающего с коня, – никак свой, из обоза? Но не стал ворочаться: к матери шел.
Ульяния еще стояла на молитве, не обернулась. В горнице было натоплено по-зимнему, жарко. Большие образа серьезно глядели и в трепещущем огне лампадок, казалось, поводили очами, слушая беззвучную молитву матери. Опустился на колени Олекса, чуть позади. Вздохнул, сложил два перста, стал креститься.
– …Отврати лице твое от грех моих и вся беззакония моя очисти, сердце чисто созижди во мне. Боже, и дух прав обнови во утробе моей, не отверзи мене от лица твоего и духа твоего святаго не отними от мене… – произносила Ульяния одними губами. Не услышал, скорее догадался: о прибытии молится.
Окончив молитву, благословила сына, поцеловала в лоб, примолвила строго:
– Домашу не обижай!
Потупился Олекса: и не знала, а узнала – мать.
Не ведал, что Домаша в это время, поднявшись по крутой лесенке в холодную светелку – не увидел бы кто из девок, – уродуя губы и вздрагивая, сидела над ларцом своим, перебирая бусы, колтки, мониста, памятки, милые сердцу, и драгоценности, без мысли откладывая свое, домашнее, от дареного Олексой. Рука наткнулась на потемневшие свитки бересты – письма. Наудачу развернула одно – с трудом: береста слежалась, не хотела раскатываться, стала читать, шевеля губами:
– «Поклон от Олексы к Домаше. Пришлить лошак с Нездилом, да вдай ему гривну серебра собою, прошай у матери. Поедуть дружина, Савина чадь. Я на Ярославли, добр, здоров и с Радьком…» Добр, здоров! Ожидала, честь свою берегла, всё для него!
Упала головой на бересто, зарыдала, уже не сдерживаясь.
Ничего этого не знал, не ведал Олекса, выходя из материной горницы. Прошел опять переходами, в сенях встретил гонца. У парня прыгали губы:
– Возы остановили! Виру дикую берут со всех повозников…
Он назвал – сколько, и разом поплыло в глазах у Олексы.
– Кто?
– Клуксовичи, Ратиборова чадь, по Князеву слову бают.
Ослепнув от ярости, рванул рубаху.
– Грабеж!
Перед глазами встало красивое, наглое лицо боярина Ратибора. Ярославова прихвостня. Чувствуя бессилие и оттого ярея еще больше:
– Злодей! Тать! Кровопиец! Аспид!
(Не то про боярина, не то про самого князя.)
Кинулся в горницу…
– Где мать? Жена?! Воззри, господи! Аз, не ведая сна, не вкушая, собираю… Ты ли… ты ли… Вскую, господи! Яко тати нощные… пия кровь человеческу, разоряя на ны, грешныя… Казни, казни! Не лицезреть мне очи ликоствующих, ни уста злобствующих… Аз ли не страдах! Ни в трудах, ни в воздаяниях не оскудевает десница… Люди добрые, помогите мне на злодея этого!
Опомнясь, повернулся круто:
– Ты тута еще?!
Парень стоял переминаясь.
– Радько велел… велел…
– Цто велел?!
– Вота, бересто послал.
– Дай, дурак! Пошел!
Грамотка прыгала в руках, и потому медленно разбирал второпях нацарапанные, кривые буквы:
«От Радька Олексе. Клуксовичи поимале на возех виру дикую, и про то Седлилка роскаже. Буде сам и с кунами не умедлив. А цто свеиске возы поворотили еси Неревский конець Зверинцю, и том кланяюся».