Граница с Польшей. Часть I - страница 11



Спустя пару лет, когда мы с ним оказались на том же матрасе, лампочки над нашими головами раскачивались в том же ритме. Настроение в наших сердцах и сама ситуация была эквивалентна тому дню, выпавшему на мой день рождения. В тот самый день мне самому захотелось задать ему вопрос, что появлялся в моей голове каждый раз, стоило мне взглянуть на полотно.

– Почему ты больше не пишешь такие картины?

Николаша рассеянно курил и в упор смотрел на картину. Он всегда смотрел на нее, как мне казалось, скрипя сердцем и душой. В его взгляде появлялось что-то зловещее и пронизывающее. То, чего мне никогда не доводилось в нем рассмотреть. Возможно, это были признаки проявляющейся болезни, которые он прятал от себя самого.

– Не могу.

– Почему?

– Не получается.

– Исписался?

– Я думаю, у меня был только один шанс создать что-то такое.

– Думаешь, ты не способен на большее?

– Этой картиной я сказал все, что мог. Мне больше не о чем писать.

– Ты теперь как… художник одной картины?

– Называй как хочешь.

– Ответь мне только на один вопрос.

Я помню, когда он повернулся ко мне, матрас под его задницей издал странный звук, похожий на звук намыленной мочалки, которую кто-то сжимает и разжимает в руке.

– Почему ты не продал ее? Еще и мне подарил… Ты бы мог срубить кучу денег. Не каждый же день пишут такие картины.

– Мне хочется, чтобы она была как можно дальше от меня.

– Но почему? Зачем ты ее писал, если тебе она так не нравится?

– Она просилась из меня выйти.

– Почему ты подарил ее мне, если так хотел ее больше никогда не увидеть?

– Не знаю. Подумал, что у тебя в квартире ей будет самое место.

– На этих голых оштукатуренных стенах?

– Да.

– Странный ты человек. Очень странный.

– Какой есть.

Его картина висела так какое-то время, пока у Марки не начались ночные кошмары. Тогда было принято решение на какое-то время накрыть картину старой простыней. Но простыню мы так и не сняли, а Николаше с Маркой так становилось только спокойнее. Полотно я мог рассматривать даже с этим белым привидением сверху. Странно, но моя память вслепую воссоздавала каждую написанную деталь, будто никакой простыни и в помине не существовало.

– Помнишь, ты просил дать ей имя?

– Помню.

– И что, ты подумал над моей просьбой?

– Подумал.

Он курил и ждал, пока я скажу хотя бы слово. Воздух становился легким. Я думал о Марке и о белом призраке в лице простыни.

– Почему ты сам не мог дать ей название?

– Она родилась отдельно от меня. Как я могу дать имя чему, чего я не понимаю?

– Ты думаешь, я понимаю?

– Понимаешь. Для этого она у тебя и висит.

– Для понимания?

– Ну вроде того.

– И ты хотел, чтобы я это что-то тебе пересказал, так?

– Так.

Он молча курил в потолок. В моменты, когда мы говорили о его картине, я ощущал, будто на месте моего собеседника появлялся кто-то другой. Этого Николашу, или стало быть, какую-то часть его существа, я не знал. Возможно, он сам не хотел, чтобы о ней кто-то узнал, а может, эта перемена происходила в нем как бы без его ведома.

– Так что там, с именем?

– Почему ты говоришь имя, а не название?

– А что?

– Не знаю, режет слух.

– Почему у человека именно имя, а не название, ты когда-нибудь думал?

– Хочешь сказать, что приравниваешь картину и человека?

Он закрыл глаза в жесте согласия и затянулся.

– Почему человек заслуживает имени, а картина только названия? Картина, какой бы неидеальной она ни была – это в любом случае искусство. Человек не имеет к искусству ровно никакого отношения, кроме того, что он прикладывает к нему руку. Ты можешь спросить меня, зачем человеку искусство? Только затем, чтобы восполнять свой комплекс неполноценности. Человек искусственно воссоздает то, чего нет в нем и его жизни.