Грас - страница 5



Ему же едва стукнуло четыре года, ты не находишь это странным? Как-то раз я спросила, что ему там так нравится. А он ответил: «Свет. Свет в разных местах. И почему в других местах, где нет света, получается тень». Не знаю, означает ли это, что он будет ученым, или это ранний признак гомосексуальности. Он такой ласковый, этот мальчуган… Можно подумать, что у наших детей перепутан пол. Лиз – настоящий сорванец, ей бы мальчишкой родиться, видел бы ты, как она на днях дрова рубила, будто заправский дровосек, а в ней весу-то всего двадцать пять кило. Это Эд ее научил. Мне не очень нравится, что она орудует топором, эта штука больше ее самой! Вообще-то… Надо все-таки поговорить с тобой – о Натане.

17 марта 1981 года, кафе у почты,

09.12 на настенных часах

(с кукушкой, пластмассовых под дерево, мерзость)

Я всю ночь срывала обои. Это было так легко, они отходили сами собой огромными лоскутами, словно стены только и ждали своего освобождения.

Теперь эти большие ободранные плоскости нагоняют на меня тоску. Я отвезла Лиз и Натана в школу, купила краску, необычную синюю с поэтичным названием «Грозовой макарон»[5]. Собираюсь воспользоваться своим выходным. Ты возвращаешься в субботу, надо, чтобы все успело высохнуть. Девчонка мне поможет; испортит себе руки, конечно, но это ей не повредит. Говорят, поляки хорошие рабочие.


Я плохая. В сущности, она милая, услужливая, дети ее обожают. Думаю, как раз это меня и раздражает больше всего. Я плохая, Тома, и к тому же плохая мать. Мать, достойная этого названия, была бы рада, что ее дети любят девушку-домработницу. Хорошая мать радовалась бы, была бы ей благодарна. Но с тех пор, как она обосновалась у нас, я стала другой. Нет, не другой, а разной. Ее молодость будит во мне что-то, какую-то часть меня, состоящую из мрака. Мы все внутри себя разные. Человеческая душа ведь не цельная, это скорее группа, команда с хорошими и плохими игроками, со своими выигрывающими и проигрывающими. Капитан и его подручные, если угодно. Все вместе работает только благодаря согласию, хрупкому согласию, которое уступает доброте главное место. Мой капитан – славная женщина, жизнерадостная, простосердечная. А ее подручники завистливы, эгоистичны, агрессивны, они мне видятся тучей птиц, несущих фату новобрачной у меня за головой – фату из мрака. Ее юность пробуждает подручников, и моя голова становится похожей на то, что я пью тут в кафе возле почты, сидя за столом из желтого пластика под дерево, – на черный кофе в моей чашке, на буроватые пенные завитки, покрывающие его поверхность, таинственные и горькие.

Друг, слышишь черный воронов полет над нашими полями?[6]


От покраски стен мне станет легче. Когда действуешь, не думаешь, так ведь? Ты это говоришь, чтобы оправдать свою работу, свои отлучки: «Разъезды избавляют меня от необходимости думать. А ты, Грас, думаешь слишком много». Мой отец, земля ему пухом, говорил то же самое.

Это, должно быть, такая мужская уловка – отказываться думать.

* * *

За ужином все казались напряженными по непонятной причине, даже дети. Я был почти весел, не без помощи шампанского, но общее невысказанное беспокойство мало-помалу заразило и меня. Я спросил у Лиз, как ее работа в «Галерее Лафайет». Это не было удачной идеей – рабство, засранцы, шкурники, капиталисты дерьмовые… Быстро сделав выводы, я не стал упоминать о проекте, которым занимался сам – модернизация бывшего кинотеатра в окрестностях Парижа, исключительный заказ, который меня очень увлек. Разговор коснулся снега, хорошей погоды, размера розовых креветок, в общем, всех тех вещей, которые нарочно придуманы, чтобы говорить ни о чем. Тиканье часов приняло такой размах, что прямо после подачи своего хваленого цыпленка мама встала и включила проигрыватель. Выбрала Эдди Луиса,