Грустная песня про Ванчукова - страница 45
И начинаешь пить.
На следующий день не изменилось ничего. Только, если всегда Ванчуков просыпался, делал уроки, собирал портфель, выбегал из дома за пирожком с повидлом, ватрушкой или бубликом, прибегал домой, отдавал пирожок, ватрушку или бублик, хватал портфель и нёсся в школу во вторую смену, то на следующий день он проснулся, сделал уроки, собрал портфель и поплёлся в школу. Как обычно, мимо рабочей столовой, где и пекли пирожки с повидлом, ватрушки и бублики. Только теперь в первый раз прошёл мимо.
Дня через два исчезли очки с прикроватной тумбочки. Очень старые. Одна заушина сломана, а правая линза – круглая и изящная – с маленькой озорной трещинкой сбоку. Когда уходил в школу, очки были на месте. Когда вернулся, рядом с пепельницей, теперь пустой и чистой, не было уже ничего.
На следующий день не стало пепельницы. И тумбочки.
Ещё через несколько дней рассохшийся скрипучий комод, в чьи ящики Ольгерд любил засовывать курносый нос и нюхать чудесный запах древности – ещё тогда, в те времена, когда не доставал рукой до верхнего ящика – комод ушёл вслед за очками. На том месте, где он когда-то стоял, стена кричала совсем свежей, не выцветшей жёлтой побелкой. Это только кажется, что вещи живут сами по себе. Нет, они безраздельно связаны с людьми. И приходит день, когда их больше некому защитить.
Швейная машина исчезла, не прощаясь, спустя две недели. Подставка с ножным приводом – на нём Ванчуков совсем маленьким любил кататься, словно на качелях – оставалась на месте ещё какое-то время. Подставка без машины Ванчукову не нравилась: вызывала неясное щемящее чувство.
Когда человеку почти одиннадцать, мир изумительно материален, осязаем, ароматен и безжалостен.
Настал черёд кровати, старой, металлической, с продавленной сеткой, с никелированными перекладинами и круглыми холодными шариками. Вернувшись в очередной раз домой сразу с тремя пятёрками в дневнике, Ванчуков не обнаружил кровати. Вместо неё пятном сиял невыгоревший линолеум. Но на это было наплевать. Хуже другое – в том месте, где привыкли стоять тапочки, линолеум оказался вытерт. Раньше прогалины были закрыты тапочками – а теперь смотрели на Ванчукова, не моргая.
Тут до него впервые дошёл смысл произошедшего.
Тумбочка с тяжеленными хрупкими пластинками на семьдесят восемь оборотов и уснувшим на ней патефоном и раньше не интересовала Олика – лишь однажды, глупо разбежавшись из коридора, он влетел в неё и разбил две или три штуки, брызнувшие по полу острыми хищными осколками. Наверное, такими же, только ледяными, Кай во дворце Снежной Королевы составлял слово «вечность». А теперь отсутствие тумбочки не оставило в Ванчукове никакого следа. Только: «Ну вот, и тумбочка тоже…»
К сороковому дню всё было кончено. Осталась старая китайская фарфоровая чайная кружка, многие годы потом хранившая Олика. Впрочем, в один из уже взрослых переездов кружка бабушки Калерии исчезла. Грузчики поживились.
Ноябрьский день краток, словно предрассветный сон. Ноябрьский день прорисован штрихами лаконичности. Ноябрьский день исполнен тревогой. Ноябрьский день говорит тебе – мальчишка, подумай о большем.
Лишь только придёт утро, на небосклоне появятся следы сумерек. И пусть блики оранжевой палитры цветят серые стены домов и прозрачные скелеты тополей. Пусть.
Неслышно пройдут минуты, и город окажется мягко и внезапно укрытым, сначала – серой пеленой тумана, поднимающегося оттуда, снизу, от пирсов и причалов; потом – волной войлочных глухих сумерек, когда даже иерихонские гудки порта будут казаться мягкими. Обволакивающими, баюкающими, безысходными.