Гулящие люди. Соляной бунт - страница 5



решетки. Когда он пришел, то мать Секлетея Петровна заставила умыть руки и стать на молитву:

«Чего боялся – на то налез…» – подумал Сенька, но скоро кончил молитву – пришел тать и брат Петруха, а с ними приволокся хромой монах.

– Будь гостем, отец Анкудим! – сказал тать.

– Спаси, сохрани… укрыли от темной ночи, от лихих людей. Можно на Иверское мне на подворье[14], да там перекрой идет…

Брат Петруха, ставя мушкет в угол, спросил:

– Нешто ты их боишься, лихих-то? Что с тебя, святого, содрать!

Тать сказал:

– Не святой! Чего грешишь! Был купец, государев акциз[15] утаил, а за то на Ивановой на козле бит кнутом[16] двожды…

– То, Лазарь Палыч, горькая правда! Животишки мои до едина пуха отписали на великого государя[17]

Все помолились и сели за стол.

– Ну, и дело у тебя, я чул, отец, было с протопопом…

– Дело, Петруха, дело – колесом задело… не мое то дело – я глядел только, как бились стрельцы иного приказа…

– Поди, теперь далеко угонят Аввакума?

– Ковать зачали да за приставы взяли, чай, не близко утянут.

– Ой, бедной, ой, страдалец! – сказала мать и перекрестилась.

– Молились бы по старине, спаси, Богородице, а то, вишь, Никон указал старые служебники жечь… Оле! добрые хозяева – лют Никон и монасей не милует, величает бражниками…

Тать слушал монаха, зевнул, покрестил рот:

– Гордостью обуян, аки сатана!

Мать отошла к печи, вернувшись, подала чашку щей.

– Чернцу, – он ведь смиренник, – надо бы постное, – прибавил тать. Монах замахал руками:

– Живу в миру… вкушаю, что сошлось – грех не в уста, из уст идет он.

– Тата, ешь да молчи больше, – сказал Петруха, – брусишь о патриархе не ладно.

– Ништо, Петра! Анкудим на меня «слова государева» не скажет[18].

– Ой ли?

– Много сородников моих Никон погубил, Богородице, храни – сам зол я… зол… мне ли с наветами на добрых людей идти?

Мать Секлетея к концу ужина сходила в подклет. Сенька боялся подклета – там крысы. Принесла малый жбан пива. Кроме Сеньки, всем разлила пиво в оловянные ковшики. У монаха, – видел Сенька, – дрожали руки, он пиво плескал на скатерть, крестился, пил и наливал сам, а потом громко, будто себе, хмельным голосом заговорил:

– Иконы, мощи волокет на Москву… сие деет все чести для своей… ужо изойдет от того Никонова велеумия зло велие – оле-о! Изошла когда-то неправда при деде царя Грозного Ивана ересь[19], жидовинами рекомая… Богородицу не почитали, Креста Животворящего не признавали же, а лаяли о Кресте, что оный есте виселица…

– Ужли, отец честной, были таковые богохульники? – Мать Сенькина перекрестилась. – Спаси, сохрани!

– Были, хозяюшка! Духа Свята чтили яко кочета на нашесте…

Сенька спросил монаха:

– Дедо, а уж не с руками ли тот Святой-то Дух?

– Паси, Богородице! Тебе пошто оное пытать?

– Да вишь ты! На учебе мастер нам чел стихиру – в ей сказано, что Святой Дух робят биет розгой…

– Лазарь Палыч! Ты слышишь? Побей его хоша плетью…

Тать молчал, монах ответил матке:

– Хозяюшка… не тронь молодшего! Ум в ем бродит.

– Вот и надобе худой умишко на место загнать – не сказывай лиха.

– Не я, учитель чел – мастер!

– И мастер тож богохульник.

– Жено! Хозяюшка хлебосольная! Паси, Богородице, хто на Руси под боярином ли, воеводой и патриархом стоит, тому боя не миновать. Сыщет младой – коли в рост войдет… Бояр и тех биют, ежели государь повелит, недалек день, когда боярина у всех в памяти на Ивановой на козле били за боярскую девку, что растлил ён… Едино лишь царей не биют, а главу и им усекают.