Хоровод воды - страница 68



Поговори, поговори, пока они допивают твою водку!

Он отбирает у кудрявой бутылку, поспешно делает последний глоток, швыряет об асфальт, звон стекла, руки скрючивает судорогой, рот раскрывает в крике: Пизда нам от вас нужна, бляди, а вы что думали? Вечная любовь? Давай, сука, задери юбку, покажи дырку, а ты, толстуха, стань на колени, открой ротик, отсоси разик, – и Мореухов уже начинает расстегивать ширинку, а та, что пониже, клонится к земле, будто и в самом деле собирается стать на колени, но внезапно дергается и блюет прямо в лужу. Вода сразу разносит остатки непереваренного обеда по мостовой, словно обломки кораблекрушения.

Вот тебе и минет, думает Мореухов, с размаху целит пятерней в лицо, попадает по уху, выкрикивает: С днем рожденья, сука!

28. 1975 год. Московская элегия

Пыльный вечер, московское лето, семьдесят пятый год. Больничный двор и две фигуры: сразу видим огромный живот, словно воздушный шар, спрятанный под платьем, словно бутон цветка, словно… впрочем, нет, не так. Попробуем иначе:

УГАСАЛ БЕСКОНЕЧНЫЙ ВЕЧЕР ПЫЛЬНОГО МОСКОВСКОГО ЛЕТА,

когда Александр Михайлович Мельников осторожно вел серебристого ангела с большим животом через широкий больничный двор. Маленькая моя девочка, думал он, придерживая за острый локоток Лёльку Борисову, маленький мой ангел, я ведь так и знал, что поведу тебя в роддом, беременную, покрасневшую, подурневшую, но все такую же прекрасную, набухшие грудки, ве́нки, выступающие на ногах, хвостик светлых волос, выбритая щелка между ног, норка, в которую мне уже никогда не забраться.

Лёля шла, осторожно переступая, прислушиваясь к толчкам внутри, не замечая, как темнеет синева и где-то вдали последний отблеск заката золотит московское небо. Ей хотелось, чтобы при этом в голове складывались волнующие поэтические строки, но, как назло, ни одной не приходило в голову.

Для героини романа о поздних шестидесятых – ранних семидесятых Лёля нетипична. Она, конечно, богема, пишет стихи, все такое, но она не плакала, когда танки вошли в Прагу, не спала со всеми великими московскими джазистами, скульпторами, врачами, писателями – и никто бы не заподозрил, что она стучит, потому что стучать ей было не на кого и незачем. Поэтому в одну палату к ней – чтобы отразить эпоху – мы положим Милку Плещееву, Ленку Белоусову, Аньку Бормашинер и всех прочих красавиц поколения поздних шестидесятых, которые – воображаем мы – внезапно одновременно решили: пора завести потомство, пора осчастливить чадами похотливых мужиков, козликами скачущих из одной постели в другую, пора, мой друг, пора. Ах, красавицы уходящей эпохи, проституточки, студенточки, стукачки!

И вот мы вздыхаем в поисках жанра, а тем временем Александр Михайлович Мельников глядит на светящиеся окна роддома и, тоже вздохнув, уходит в сгустившиеся сумерки.

Ночь опускалась, ночь опускалась…

НОЧЬ ОПУСКАЛАСЬ

на московский двор, на пыльные стволы лип, опускалась под крики доминошников за столом, под шум телевизора в раскрытом окне, опускалась на Танечку Мельникову, которая осторожно открывала скрипучую дверь подъезда. Автомобиль, еле слышно шурша, вылез из подворотни. Шаг, еще один. Звонок в дверь – и вот на пороге возникает монументальная фигура Джамили Тахтагоновой.

– Доченька, – говорит она.

Танечка Мельникова падает заплаканным раскосым лицом на материнскую грудь, и тут же начинает рыдать трехлетняя Эльвира, которая не понимает, куда они поехали так поздно ночью, почему мама тащит тяжелый чемодан и тянет ее за руку, а вот теперь всхлипывает у бабушки на груди.