И вот – свобода - страница 3



Сидя рядом с мужем, она слушала его. Сколько она его знала, всегда только слушала. В безукоризненном костюме-тройке, красивый той мужественной, суровой красотой, которая особенно бросается в глаза у военных в форме (хоть он и был штатским), Андре уверенно воздевал вверх палец: «Так надо». Мона улыбалась. Именно так должны разговаривать мужчины: авторитетно утверждать, вещать. «Надо, чтобы ты поняла это, Люси». Величественным жестом он указал на стол, покрытый перкалевой скатертью, на букет орхидей, китайский фарфор, хрустальные бокалы, серебряные приборы. Люси стояла прямо, словно навытяжку. Маленький серьезный солдатик.

– Сегодня…

– Я знаю, – перебила она, – сегодня я вступила в возраст благоразумия.

Он чуть не задохнулся от неожиданности, откинулся в кресле и повернулся к жене; Мона почувствовала, как сердце ее затрепетало. В глазах мужа дрожало парижское зимнее небо. Это небо серо-стального цвета пленило ее в тот ноябрьский вечер восемь лет назад…

Банк Индокитая устроил коктейль возле Лувра. Джин и шампанское лились рекой. Ивон Магала, отец Моны, который много лет руководил этим банком, пригласил семью Дефоре – Анри был его коллегой, которого он очень ценил. Отпрысков семейств незамедлительно представили друг другу. Коктейли тоже послужили главной цели: выдать замуж дочку, устроить жизнь сына. Первое, что поразило Мону, которой было в ту пору семнадцать лет, когда к ней подошел молодой человек, на вид несколько постарше ее, – эти невероятные глаза цвета городского тумана.

– Возраст благоразумия… – повторил Андре.

Он не знал, что за много недель до предстоящего события Мона готовила к нему Люси. «Семь лет, семь лет, дорогая! Возраст взрослых платьев с длинным рукавом, возраст осознания мира». Малышка только и говорила, что об этом, 21 октября.

– Возраст благоразумия? А ты носишься повсюду, сломя голову? И, кстати, где твои туфли? – Он стиснул пальцами тоненькую нежно-розовую ручку. – Ты себя ведешь хуже, чем служанка!

Мона уже знала, что за этим последует. Андре разбушуется, вены на висках вздуются, забьются, как маленькие лиловые угри.

– Ты слышишь меня, Люси? Хуже, чем туземка!

Мона положила руку на плечо мужа.

– Андре, ну, пожалуйста…

– Замолчи, сейчас я говорю!

Гнев заострил его черты, глаза потемнели, линия губ стала жестче. Мона любила эти порывы бури; только она умела нежной улыбкой или трепетанием ресниц усмирить Андре. Она снова попыталась поймать его взгляд; вытянула свои обнаженные ноги, скрестила так, скрестила эдак – никакого эффекта. Он не сводил глаз с девочки. В сердце закралась горечь. Как бы ей хотелось в этот момент быть не матерью, а ребенком, которого ругают…

По квартире распространился запах горелого.

– А это еще что?

У Моны появилось предположение.

– Подожди здесь, любовь моя. Я схожу посмотрю.

Она встала, в коридоре заспешила, побежала и тотчас же одумалась, замедлила шаги – нельзя!

В кухне, наполненной дымом, Тибаи уже выбросила подгоревший компот из папайи и начала готовить новый. Ее руки порхали не так быстро, как обычно.

– Поспешите, скоро уже нужно подавать.

Служанка ответила ей такой грустной улыбкой, что у Моны заныло сердце от жалости.

– Все получится, – подбодрила она Тибаи, – но, умоляю, проветрите сейчас же кухню!

Тибаи открыла окно, и тут Мона тихонько вскрикнула от изумления. Подошла на шаг к окну. За решеткой колибри смотрел прямо на нее. Но вмиг упорхнул.