И всё встало на место… - страница 3
Если кто-то из родных возвращался домой, Найда слышала шаги раньше, чем стук в дверь. Она взвизгивала, бросалась к порогу, виляла хвостом, будто хотела втиснуть всю радость мира в одну минуту.
Если дома становилось тревожно – она замирала. Ложилась у двери, прижималась к полу, следила. Ни звука. Только глаза, в которых жила беспокойная верность.
Лёша обожал её. Он делился с ней тем, чего не говорил даже бабушке. Ложился рядом, гладил тёплый бок, чувствовал, как под ладонью поднимается и опускается дыхание. Иногда он говорил вслух – о том, что чувствует, чего боится, чего не понимает. Найда не перебивала. Она слушала. Так, как умеют слушать только те, кто никогда не скажет: «Ну ты сам виноват».
Она однажды сама нашла его, когда он сбежал в сарай – после очередной ссоры с Ваней. Лёша тогда решил, что уедет. Насовсем. Сидел в темноте, дрожащими пальцами нащупывал фонарик и печенье в рюкзаке. А потом – скрип двери, тихие шаги, и – она. Без лая, без прыжков. Просто легла рядом. Прижалась. Глаза на уровне его лица. В них – ни упрёка, ни жалости. Только: «Я рядом».
И этого не нужно было объяснять.
Бабушка… Её звали просто: бабушка. Без уменьшительных, без изысков. Но в этом слове было больше ласки, чем во всех «бабульках» мира. Она была из тех женщин, чьё тепло не напоказ – оно живёт в жестах. В том, как поправляет одеяло. В том, как ставит на стол блюдце с пирожком, не говоря «ешь» – потому что ты и так знаешь, что это для тебя. Она пахла корицей, сушёными травами и старой газетной бумагой. Носила вязаные кофты, не покупные – свои, вязала сама, сидя у окна, поглядывая то на пряжу, то во двор.
С ней рядом жизнь казалась не такой колючей. Когда она гладила Лёшу по макушке – ладонью сухой, но нежной – всё, что болело внутри, как будто отступало на шаг. Она не задавала лишних вопросов, не говорила: «Перестань», когда он грустил. Она просто садилась рядом и молча была рядом. И это было сильнее любых слов.
Дед – наоборот. Немногословный, сдержанный, он был словно из другого времени. Словно его вырезали из советской хроники и поставили в этот дом навсегда. Он чинил всё, что ломалось, не спеша, вдумчиво, как будто разговаривал с вещами. Когда Лёша был маленьким, ему казалось, что дед может договориться с проводами, с чайником, с выключателем – и те его слушаются. А ещё у него был удивительный навык: он умел молчать так, что в этом молчании был смысл. Ни осуждения, ни пустоты. Просто тишина, которая обволакивала и давала опору.
По воскресеньям они устраивали «чай после обеда». Это не был обряд – просто привычка. Дед доставал свой старый приёмник, щёлкал крутилкой в поисках хоть какого-нибудь голоса. Бабушка ставила на стол тёмный заварной чай, варенье из вишни и свои знаменитые пироги – с капустой или картошкой. Мама садилась рядом, не снимая халата, с усталостью в каждом движении, но с такой родной, домашней усталостью, которая делает человека живым. Ваня листал книгу, не отрываясь. Лёша тихо ел, вслушивался в радио и думал, что если в мире есть настоящее, то оно вот здесь – в этом моменте. В запахе пирога. В шорохе пледа. В том, как Найда хрюкает во сне под столом.
Глава 2. Свой – чужой.
Школа не сразу впустила Лёшу. С порога – как чужого. Как будто чувствовала в нём что-то не то: не по форме, не по стандарту. И он её не принимал – не потому что хотел бунтовать, а потому что не мог заставить себя быть там, где на тебя смотрят сквозь. Первые дни, недели – как в вязком тумане. Всё чужое. Шум звонков, запах мела, коридоры, вытянутые в вечность. Он ходил в школу, как будто в поход через болото: медленно, с натугой, не чувствуя, что его ждут.