и звук, и отзвук: из разных книг - страница 23



Седой учитель начальных классов в пиджаке с заложенным рукавом
рассказывает о княгине Ольге и ее хитроумной мести древлянам,
а я гляжу за окно, где крыши косым отсвечивают огнем
и голуби уличные, кружась, над городом носятся деревянным.
Когда ж это было? Страшно представить: тысячелетье тому назад,
а любовь, разорванная войной, верна всё так же и вероломна,
и голуби, бедные мировестники, всё так же в гнезда свои летят,
и всё еще Искоростень горит, и зарево буднично и огромно.
И пол-Европы лежит в руинах, но, хоть все зарева погаси,
неугасимое что-то брезжит, и синевою исходят лица,
и та княгиня: – Си первое вниде в Царство Небесное от Руси, –
и однорукий, и мы со всеми –   в одном походе, и он всё длится.
А палец выбрал уже цитату, но указующему персту
так мало, видимо, было карты, а зримый образ так исковеркан,
что длань, продолженная указкой, пронзила пикою пустоту:
 – Не в мести правда, а в искупленье! – и вышла где-то под Кенигсбергом.
И было тихо, но где нам было постичь всю долгую скорбь его?
Для всякой правды свой час, и ныне в ту даль я всматриваюсь из этой.
И он свидетель, и я свидетель –   мы все свидетели, но чего?
Чего-то высшего мы коснулись своей бедой и своей Победой.
Ведь даже тот, кто звездой отмечен, помечен свыше еще крестом,
и кровь, пролитая в правой битве, всё кровь –   и ждет своего ответа,
но где последнее воздаянье –   не в рукаве ли его пустом? –
где память сердцу и утешенье –   не эта орденская ли мета?
И я, поживший на этом свете и тоже тронутый сединой,
я вижу сердцем десятилетним тот класс и строгие наши лица,
и как молчали мы потрясенно, виной настигнутые одной,
и друг на друга взглянуть не смели, боясь увидеть в них те зарницы.
1982

Соседка

По-дружески, без стука
ходил я к ней нередко.
Была она толстуха,
предобрая соседка.
Здорова ли, болеет –
а поделиться не с кем…
Средь бела дня белеют
на окнах зановески.
Сидит у ней Никола,
хмельной женатый грузчик.
Играет радиола,
в углу среди игрушек.
Ой, тонок слух у стенок,
у стенок у фанерных,
ой, хахали у девок,
у девок не у первых.
От скрипа, от позора,
от злого наговора –
играет радиола,
играет радиола!
А муж ее в тюряге
по дурости, по пьяни,
теперь ей бедолаге
вся радость –   хмель в стакане.
А дети где? А дети –
в песочке, в куче сора –
забыли всё на свете.
Постой же, радиола!
Поймут ли бабье горе
и мамкины секреты?
А знаю я другое,
а помню я не это.
Ей помнится самой же –
сама в беде утешит,
поможет, если может.
Нет, просто люди брешут!
Она ведь помнит Родьку,
лелеет Родиона!
…Буравит штопор пробку,
играет радиола.
А утром снова скажет:
 – Здорово! Как живется? –
Письмо его покажет,
покажет, отвернется.
Стоит неловко, боком,
у приоткрытой двери,
стоит, как перед Богом,
в которого не верит.
1959

Семен Усуд

 – Во как! – обычно скажет Семен Усуд,
если вдруг кто-то где-то отколет штучку,
выпятит губы, словно найдет колючку,
 – Я так и знал! – и сглотнет ее, как верблюд.
Что ни случится: в глаз попадет ресница,
и не ему, а соседу, на сеновал
малый затащит девку, а та девица, –
скорбно надует губы: – Я так и знал!
Всё-то он знает, всё-то он глазом точит,
словно нечистая сила ест мужика;
встанет перед забором, если доска
плохо прибита: – Во! – и доска отскочит.
Словно ребенок, а по летам старик,
не приложил он рук ни к чему и –   дальний –
ходит среди людей, и худой кадык,
как у верблюда, пришлою дышит тайной.
Глянешь –   куда его черти с утра несут? –
кепку надвинет и чешет себе, сердешный,