Их жизнь, их смерть - страница 4



– И не темнее, и не лучше! Кому другому пусть рассказывают, а со мной нечего тут!.. Я дурак, что ли? – закричал Жюль.

Глаза его сделались такими гневными и сумрачными, что Анаиза сочла необходимым успокоить оскорбленного человека.

– Боже сохрани! Кто же говорит?..

А не говорят, так пусть и не говорят… Какого чорта! Всякая сволочь будет соваться, а почему – неизвестно… Не понимают, – пусть спросят людей знающих. Объяснить всегда можно…

– Ты вот налей мне два стакана! – скомандовал Жюль: – и я тебе сейчас докажу. Я как две капли воды докажу. Я никого не испугался!

Он встал и с вызывающим видом пошел к стойке.

– Наливай два стакана!

… – Вот видишь! Вот он, лангрский твой, – говорил Жюль, когда два стакана абсента стали перед ним на цинковой доске стойки. – Вот он стоит, лангрский… А это вот шомонский. Видал? Вот шомонский, а вот лангрский… Вот и смотри…

– Ну, смотрю.

– Видишь лангрский? Видишь, какой он? Он – вон он какой. А шомонский – вот смотри! Видел? Ага?.. Посмотри-ка! Ага!.. Совсем уже не то. Где же? Этот вот, он – вот!.. А тот – вон он!.. Разве не видать?.. Вот этот вот – шомонский…

Жюль тыкал коротким, толстым и кривым, как поздние огурцы, пальцем то в один стакан, то в другой.

– А этот вот – лангрский. Разница?.. Ага! Потому, этот, видишь, какой он? Ты гляди! Он совсем не такой. Тот – другой, а этот – опять другой… Ты смотри, не правда ли, он – вот он! Вот, ты видал? Стало быть, он – такой, а тот уж совсем не то… Шомонский то твой. Этот – он вот, вот же он! А тот… А что? А!

– Да-а, – равнодушно протянул Жако: – этот не так, чтобы… шомонский…

– Ну, так и не спорь. Ты со мной не спорь…

Победа была полная. Отрицать ее не было возможности. Могильщик сдавался. Обида в сердце Жюля сразу погасла, и он вернулся к столу.

– Меня не обманешь, – горделиво подмигивая, заявил он: – не такой я человек! Я никого не боюсь. Потому я знаю, что говорю. У меня смекалка есть. Я если не знаю, так и не говорю. А если уж говорю, так меня не собьешь. Потому, я без ошибки…

– Такое дело.

– Я докажу! Взялся – значит, докажи. А то зачем и браться?

– Если не можешь доказать, не берись, – сказал Жако.

– Самое лучшее! Но только я всегда докажу. Я все докажу. Я, старичина, тоже… Я не спиной думаю… Налейка, Анаиза!

Дым от трубок такой, точно спалили в кабаке фунта три ваты. Много народу. Плисовые, с огромными треугольными заплатами, штаны, жилеты с рукавами, нанковые синие блузы, топорные физиономии, бритые, без усов. У порога пар десять деревянных башмаков, а возле них лужа. Громкая неуклюжая речь, – про навоз, про дожди, про картофель, про корову Лебрэна, которую, хоть ты его убей, не хочет любить бугай. Сальные слова, грубые намеки, шутки, как глыбы гранита и такой же гранитный смех. Запах пота, абсента, вина, сыра, которым закусывают, и запах навоза. Звон пустых и полных стаканов и тусклое сверкание напитков в них.

К Жаку и Жюлю подсел дедушка Зозо.

Он коротенький, толстенький человек, с розовыми, как у девушки, щеками, с голубыми глазами, с круглой, шелковистой каймой седой бороды под челюстями, – от уха к уху. Усы сбриты, лысая голова как шар, а живот – котел. Это самый большой живот в деревне, если даже считать и мясничку Мари. Жюля дедушка Зозо поздравляет с новорожденным, Жако с покойниками.

– Докторша мне все дело гадит, – ворчит своим томным басом могильщик: – житья из за нее не стало, никто не помирает.