Имя отчее… Избранное - страница 6
Дед Максим текст заявления одобрил, но посоветовал обращаться к американскому президенту на «Вы».
– Пусть он хоть и президент, – серьезно объяснял он, – с кем не бывает, а взрослый все ж человек. Может, даже не прочитает вашу писульку. Обидится. Пацаны, мол, а на «ты». Выбросит к чертям собачьим письмо, и все. А в остальном все правильно.
Мы верили деду Максиму, как себе. Послание переписали, запечатали в обыкновенный конверт и отправили в «США. Президенту США». После ходили строем по улице и распевали: «Куба, любовь моя, остров зари багровой…»
А дед Максим сидел на лавочке возле своего дома и хитро-хитро улыбался, поглаживая усы.
И еще, что я помню и уж конечно не забуду, так это кашу. Дед Максим варил ее раза три в год. По каким-то своим военным датам. И на Девятое мая. Особенно отчетливо помню Девятое мая. Помню потому, что еще накануне на избе сельсовета по углам вывешивались знамена, а над входом плакат: «Слава народу-победителю!» В сам праздник, часам к десяти, собирались фронтовики. Блестели ордена и колокольчиками звенели медали. А вот дед в этот праздник варил кашу. И мы с ним. Нет, солдатского котелка не было, это только в кино бывает. Была обыкновенная алюминиевая кастрюля. И крупу особенную дед не хранил и не покупал, варил из той, какая на данный момент имелась. Наверное, на фронте так и бывало. Перловка, значит перловую, пшенка, значит пшенную. Но зато настоящую, солдатскую, фронтовую. Каша заправлялась постным маслом. Мы ели, пили квас, вели разговор. Разговаривали больше меж собой. Дед молчал, думал о чем-то своем и поглаживал гладкие бока кружки, в которой пузырилась крутая бражка. А на его пиджаке серебрилась на полосатой колодке звезда. И хотя кроме ордена Славы у деда были и другие награды, и «За отвагу», за города, но прикреплял он почему-то только один этот орден. Видать, самым памятным был. Мы не спрашивали, знали, что бесполезное это дело – спрашивать деда о войне. Когда мы все же осмеливались и просили рассказать о фронте, дед сердился и наговаривал нам горькие и обидные слова.
– Шантрапа! – дед не кричал, говорил отрывисто, будто командовал. Глаза становились узкими и злыми. – Войну им подавай. Век бы ее не помнить, сукины дети, так нет, заноют: «Про войну, про войну». Молокососы! Нечему тут радоваться, в рассказах-то. А то ведь как расскажу – год спать не будете. Шантрапа! Ышь, войну им подавай. Что, интересно, как человек человека убивает, да? Тоже мне, разговор нашли.
При этом он так раскуривал свою самокрутку, что самосад в ней трещал и искрил, словно полешки в печке. Докуривал и мирно уже говорил:
– Вы на старика не обижайтесь. Историю лучше учите. Там все написано. А по настоящему-то… война – это страшно. Лучше не надо. Ну ее. Вот так. Я, например, до сих пор спать не могу. Всё воюю, мать её в оглоблю …войну эту. И ребят своих помню… из взвода мово… всех она забрала…, война эта. И всё! – грозил он нам пальцем, – А о войне больше-ша! Мы дружно кивали: «Понятно, мол».
А после каши дед шел к фронтовикам. Я и сейчас нет-нет да и вспомню деда Максима и его кашу. И его страшные, но не услышанные рассказы, от которых ночами не спишь. Помню трактор, на котором он работал, тяжелый, с железными колесами – «Универсал». Отрывочно помню, а помню.
Пескарь
Давно это было и словно вчера.
Еще не старый в то время учитель физики, Гарай Шарипович, носил кальсоны. Об этом знала вся школа, потому что из-под штанин учителя очень часто выскакивали и весело плясали белые тесёмочки. Гарай Шарипович быстро проходил по коридору, глядел под ноги, но тесемочек не замечал. Может быть, оттого, что на фронте он потерял правый глаз, да и одним-то видел плохо, носил очки. О предательских тесемочках ему нашептывал кто-нибудь из учителей. Тогда Гарай Шарипович сильно краснел и спешил в лаборантскую наводить порядок с блажными кальсонами. Но очень скоро две весёлые змейки вновь выползали из-под широких черных штанин. Гарай – так его звали все ученики – был смертельно предан своему предмету. Не прерви его звонок, он бы говорил, наверное, целый день. Так во всяком случае казалось.