In the Mood, или незабытая мелодия - страница 4
Темников никогда не изводил себя на репетициях, не выплёскивался, не доходил до последней черты. Он не забалтывал текст, чтобы темперамент публичного выступления не уступал репетиционному. Взойдя на эстраду, каплевидную, помпезную, он садился за рояль белого цвета. И начиналась игра…
В эти мгновения Темников не думал ни о чём, кроме звуков, которые он умело извлекал из инструмента. Мысли о гонорарах, о чьей-то лучшести, о своём месте в истории, – всё отходило на второй план. Потом он кланялся и блестящими от счастья глазами смотрел в зал, где знатоки и любители, поднявшись со своих мест, устраивали ему продолжительную овацию. Темников просыпался.
Иногда ему снились кошмары: он стоял перед зрительным залом, как пригвождённый, и не мог вымолвить ни слова. Пауза затягивалась. Он словно разучился говорить, только мычал и издавал какие-то невнятные звуки. Публика начинала скучать. Люди, утомлённые ожиданием, подавляли зевки, вставали со своих мест и уходили один за другим, словно музыканты в «Прощальной» симфонии Гайдна, которые, завершая свои партии, задували свечу и сходили со сцены и в самом конце оставались лишь первые скрипки.
А Темников всё мычал, не говорил совсем, только пускал слюни. Он пробовал что-нибудь сыграть, собрав пачку нот, но пальцы ему не повиновались, не могли воплотить его замысла. Да и рояль уже не рояль, а какая-то деревянная коробка без клавиш. Зал пустел. Темников просыпался, обливаясь холодным потом. Больше всего он боялся увидеть пустой зал.
С присущей неудачнику жаждой внимания, Темников искал славы, которая обычно выпадает на долю поп-идолов подростковой аудитории. Знаменитый, богатый, обогретый властью, вихрастый, моцартиански лёгкий.
Коллеги сочувственно пожимали плечами – подумаешь, пустые мечтания! Ведь Темников – посредственность, самая натуральная. Заурядный артист, крепкий середняк, которым привыкли затыкать дыры.
Темников не сдавался. Представитель старой школы, умевший сочетать острый внешний рисунок с глубиной характера образа, он мечтал создать что-то особенное, своеобычное, ни на что не похожее.
Но пьесы проваливались, а его музыкальные номера непременно освистывали. Лохвицкий обрушивался на труппу, досадуя, что вынужден объяснять очевидное, а актёры смотрели на него с недоумением, как будто их заставляли ходить вверх ногами. Подумайте, Станиславский выискался – великий искатель сценической правды! Коробка сцены остаётся условной коробкой, и актёр, как и две тысячи лет назад располагая только собственным голосом и телом, должен на глазах у зрителей демонстрировать свои чувства, донося их до каждого усиленным, форсированным способом.
Впрочем, все плевать хотели на Лохвицкого. Невелика птица! Недавний безработный, оказавшийся вне какого-либо студийного коллектива и взявшийся начальствовать над этим сборищем. Это не театр, а настоящий бордель, а их патрон – цербер, находящий удовольствие в том, чтобы загрызать чужие пьесы, рушить столбовую тему сценария и интересные сюжетные ходы. Вдобавок, он глуп, лишён такта и обладает гибкостью швабры – от него все актёры рано или поздно разбегутся.
Только Темников, старая театральная крыса, пытался сгладить углы, рассуждая о вековечной магии театра, когда творческий акт происходит на глазах у зрителя, и зритель видит живого актёра.
– Разве можно такое чудо перенести в кинематограф? – говорил он, взволнованно повысив голос. – Как же ошиблись те, кто предрекал театру смерть.